Лимонов
Шрифт:
Конец потрясающий, рвущий душу.
– И это в сто раз лучше, чем если бы его показали этаким победителем, стоящим на подиуме. Нет, как хочешь, но показать Лимонова в конце, после всего, что ему пришлось пережить, ликующим по поводу того, что в Facebook у него больше друзей, чем у Каспарова, это удачная концовка».
Он прав. И все же что-то меня стесняет.
– Ладно. Взглянем на дело с другой стороны. Как ты
– Нет, пожалуй, это было бы чересчур. Но в его программе есть пункт, который он не выполнил: создать свою религию. Было бы хорошо, если бы он бросил политику, где ему, откровенно говоря, ничего не светит, вернулся на Алтай и основал бы там секту. Стал бы гуру, как барон Унгерн. Или, еще лучше, праведником, наставником, мудрецом.
Теперь гримаса появляется на лице Габриэля.
– Мне кажется, – говорит он, – я знаю, какой конец тебя бы устроил: если бы его убили. Это было бы гармоничным завершением его жизни: героическая смерть вместо прозаического угасания на больничной койке от рака простаты. И твоя книга будет продаваться в десять раз лучше. А если его отравить полонием, как Литвиненко, то в сто раз лучше, и во всем мире. Скажи своей матери, пусть она поговорит об этом с Путиным.
А что думает об этом сам Лимонов?
Однажды сентябрьским днем мы вместе поехали за город. Я думал, на какой-нибудь митинг, оказалось – нет, надо было посмотреть дачу, которую его тогдашняя жена, хорошенькая актриса, недавно купила – в двух часах езды от Москвы. На самом деле оказалось, что это не дача, а целая усадьба – настоящее поместье. Там был пруд, лужайки, березовая роща.
Огромный, старый деревянный дом – заброшенный и начавший разрушаться. Видимо, он был когда-то великолепен, но его можно отреставрировать, снова сделать красавцем – этим Эдуард и хотел заняться. Сразу по приезде он принялся обсуждать это с местным плотником и при этом вел диалог как человек, который сам много чего умеет делать руками, знает, как говорить с рабочими, и не даст себя облапошить. Пока они разговаривали, я пошел погулять по саду, заросшему некошеной травой, и, повернув обратно, в просвете между деревьями увидел ярко освещенный солнцем маленький черный силуэт в задиристой, петушиной позе, с задранной вверх бороденкой. Ему шестьдесят пять, у него восхитительная жена и восьмимесячный ребенок, – подумалось мне. Может, ему надоели войны, бивуачная жизнь, нож за голенищем,
На обратном пути я спросил:
– Вы хотели бы состариться в этом доме, Эдуард? Как герои Тургенева?
В ответ он рассмеялся, но не коротким сухим смешком, а раскатисто, от души. Нет, этой картины он не видит.
Нет, нет. Пенсия, тихая, спокойная жизнь – это не для него. У него насчет собственной старости есть другая мысль.
– Вы бывали в Средней Азии?
– Нет, я там никогда не был. Но в раннем возрасте я видел фотографии тех мест: их сделала моя мать во время долгого путешествия, а я тем временем находился на попечении отца, который обращался со мной ласково и неумело – в ту пору у отцов еще не было привычки нянчить малышей. Когда я глядел на эти пейзажи, у меня перехватывало дыхание, и я начинал грезить. В моем понимании, именно так должна выглядеть бесконечность.
Лучше всего он чувствует себя в Средней Азии, объяснил Эдуард. В городах вроде Самарканда или Барнаула. Раздавленных солнцем, пыльных, медлительных, неистовых. Там, в тени мечетей, под высокими зубчатыми стенами, сидят нищие. Изможденные, старые люди, с обветренными лицами, без зубов, часто слепые. Они одеты в туники и черные от грязи тюрбаны, перед каждым – обрывок бархатной тряпки, куда им бросают милостыню, и если ее бросают – они не благодарят. Никто не знает, что за жизнь они прожили, но всем известно, что их похоронят в общей могиле. У них больше нет возраста, нет вообще ничего, если даже раньше они чем-то владели. Даже имя у них есть не всегда. На земле их уже ничто не удерживает. Они – человеческие отбросы. Они – владыки мира.
Пожалуй, он прав: это ему пойдет.