Линии судьбы, или Сундучок Милашевича
Шрифт:
сравнять с собой это беззвучное, разлитое в воздухе
Он сидел, что-то еще примеривая, перекладывая, пока не обнаружил, что думает уже совсем об ином, что придает чужим строкам смысл, которого они иметь не могли, потому что ведь были о ком-то другом, не о нем, но от этого своего смысла теперь нельзя было освободиться, как если бы на рисунке среди двух ваз по закону иллюзии он увидел человеческое лицо и уже только его способен был дальше видеть, а вазы пропали и не восстанавливаются. Словом, он уже не о Милашевиче думал; восторг первого проникновения иссяк — хотя ему казалось,
6. История болезни
время, когда студента можно было узнать не только по фуражке и тужурке, когда еще не смешались типы, и по лицу можно было угадать принадлежность к сословию.
Надлом веков рождает такие лица, время, облюбовавшее для живописи своей Саломею, роковую плясунью, поцелуй в мертвые уста
бледные ноздри утонченного выреза, пот болезнен ной прохлады на прозрачных, с голубизной, висках
человек с усами вместо бровей
личико цветка: двойной бугорок лба, щечки, выделенный подбородок
неподвластные времени ангельские черты.
Звонить не понадобилось, дверь в квартиру оказалась приоткрыта. За светящейся щелью вместе с табачным дымом клубились голоса — банный гул многолюдного сборища. Некто с потной лысиной и бородой деловито перенял из руки вновь вошедшего бутылку болгарского вина.
— А что, водки не было? — спросил он, как будто они перед тем договаривались о водке. Лизавин виновато пожал плечами: дескать, что мог. Дескать, я вообще не думал, что застану здесь общество, случайно вышло, и бутылка, знаете, наобум, водку постеснялся как-то... Но объяснения тоже были ни к чему, лысина уже уплывала с бутылкой вглубь, к невидимому застолью. Антон неуверенно огляделся: туда ли попал? Вроде туда, все было похоже. Да, вот и портрет хозяина парил в табачном облаке у двери, узкое молодое лицо с усмешливой родинкой в уголке губ. Из кухни появилась с кастрюлей дымящейся картошки женщина, скользнула по Лизавину озабоченным, невидящим взглядом — потом, через два шага, до нее дошло:
— Антон! О Господи! Наконец-то! — Радость в ее голосе была неподдельна, она даже подбородок над кастрюлей приподняла и губы подставила — Лизавин, не сразу догадавшись, заставил ее мгновение удерживать эту трудную позу, но тут же, быстро наклонясь, поцеловал. А что ему оставалось делать? — Как хорошо, что вы объявились. Я уж не знала, что и думать. Проходите.
С каждой минутой кандидат наук чувствовал себя все глупей. Она, видите ли, не знала, что и думать... Единственный раз до сих пор он был в этом доме, заглянул по адресу, который оставил ему мимолетный, можно сказать, уличный московский знакомый (именно уличный: на улице в Москве встретились, случайно разговорились, заинтересовались друг другом), но самого Максима Сиверса не
Застолье встретило его появление оживленным шумом, кто-то даже крикнул «Ура!», какая-то красивая женщина захлопала в ладоши, и Лизавин слегка раскланялся в разные стороны, как дурак, потому что приветствовали, конечно, не его, а картошку, выплывавшую из-за его спины. Максим не вышел навстречу и взгляд Антона никак не находил его среди множества лиц. Только с портретов на стенах усмехались чему-то варианты все той же родинки. Анина живопись. Сидящие пододвигались, ужимались, высвобождая место, вот он уже устроился перед чистым прибором, в керамический стаканчик налито.
— Ну, давайте за него.
Господи, уж не на поминки ли угодил? — внезапно похолодел Антон Андреевич. Так все одно к одному показалось похоже. Испуг был, конечно, глупый, короткий: лица вокруг оживлены (так ведь и на поминках смеются)... Нет, и Аня опять же...
— За Максима...
Ну, конечно, на поминках так не пьют. Не чокаются.
— За именинника.
Отлегло. Вот, значит, что. Немного прояснилось. Но где, однако, застрял сам именинник? На кухне пропал? Пора бы появиться. А спросить было вроде неловко, особенно после этого испуга. Выбираться тесно. Антон пока оглядывался. Какие все интересные лица. Ну, то есть чем интересные? Сразу не скажешь.
Мужчин много бородатых, не то что у нас. Нет, не в этом, конечно, дело. Но что-то в них было, право, особенное, что-то... как бы это сказать... московское, вот именно, отпечаток значительности, интеллигентности, пленившей когда-то провинциала в Максиме Сиверсе. И женщины какие-то такие... И разговор не сразу поймешь.
— ...причина простая. Как вышибли нас татары из колеи, так до сих пор мотает, не можем вправить.
— Ну, знаете! На шестьсот лет предопределение... Нет, чтобы впустить в себя разговор, надо было сперва сравняться с температурой застолья, где на тарелках сигаретный пепел уже припорошил лимонные шкурки и селедочные косточки и ошметки в свекольных потеках, где беспорядок сборной посуды, бутылок и лиц развивал тему длинной, когда-то девственной скатерти, где голоса всплывали поверх белесого дыма, как разрозненные пузыри, лопались, понемногу заполняя теплым шумом внутренность головы..
— ...есть в конце концов исторические случайности, своеволие личностей, вмешательство чуждых сил.
— А вам не кажется, что это вечное вмешательство и своеволие тоже как будто запрограммированы? Самовоспроизводится способ осуществления власти. Помните, как выразился Максим?
— Максим имел в виду другое...
Где же он все-таки? Выйти бы на кухню посмотреть, спросить. А то впечатление, будто собрались без именинника и поминают заочно. Неуютно и непонятно как-то. Антон наскоро взял в рот еще кусок и, дожевывая, стал выбираться из-за стола.
Аня курила на кухне у окна как человек, давший себе передышку. Еще одна молодая женщина курила за столом, третья мыла у раковины посуду. Увидев смутившегося у двери Лизавина, Аня приветливо поманила его к себе, взяла под руку, но с присутствующими не познакомила, возможно, потому, что надо было договорить.
— ...дело в том, что принимают теперь только пять килограмм. А ему главное табак. Хоть все пять килограмм табаком.
Как изменилась, отметил Антон. Совсем другая женщина. Даже курит. Нет, ну как теперь спросить?..