Линия тени
Шрифт:
Она отсоединила меня от монитора и капельницы, попросила подняться, я выпростал ноги из одеяла и, стыдливо запахнув халат, встал и сделал три шага от кровати. Словно не мои, ноги плохо слушались, за три дня пребывания в госпитале я ослаб.
Алисия сдернула простыню и пододеяльник и бросила на пол. Развернув принесенный с собой комплект белья, она повернулась ко мне спиной и выгнулась над кроватью, застилая ее чистым. Этим должна заниматься санитарка, но то ли занята, то ли медсестра сознательно решила подменить ее, недвусмысленно подав мне знак – не стоит нервничать из-за ее молчания по call bell.
Передо мной
Три стремительных шага на обретших вмиг силу и гибкость ногах, нетерпеливые хищные пальцы вцепляются в одежду медсестры, заголяют матовые полушария, он входит в нее неистово и зло, Алисия не пробует разогнуться, оказать сопротивление – лишь исторгает задышливо-хриплое: Oh dios, que estas haciendo?… («О боже, что вы делаете?» – исп.), бешеное соитие продолжается несколько коротких, как судорожные глотки, минут и завершается вспышкой молнии, электрическим разрядом, сладостным воплем павлина…
Искусительное наваждение исчезло столь же мгновенно, как и возникло, я стоял на дрожащих ногах-жердях и старался отвезти взор от будоражившей воображение округлой, словно вычерченной циркулем, задницы медсестры. Возможно, я непроизвольно выдал какое-то междометие или что-то промычал, Алисия, словно почувствовав мои потаенные переживания, безобманчивой интуицией приняла их на свой счет, и не меняя позы, повернула ко мне голову, убрав со лба колечки смоляных волос; зрачки-маслины отражали уже не жалость, а скорее недоумение и скрытое предположение: оказывается, этот злюка-пациент, едва не закативший скандал, похоже, еще в состоянии кое-что испытывать? Что ж, пускай смотрит, от нее не убудет, а старику приятно.
Она передала чистый халат, погасив перед уходом свет и пожелав приятного сна. Расстались мы вполне дружелюбно, гнев мой испарился, на прощание я спросил, замужем ли Алисия, оказалось, у нее двое детишек, муж – водитель автобуса, они из Коста-Рики, выиграли грин-карту в лотерею десять лет назад. В этот госпиталь перешла из другого, бруклинского, поскольку здесь зарплата выше. В свою очередь, из вежливости поинтересовалась, чем я занимаюсь в Америке, и подняла брови: журналист, писатель? Из России? С такими на работе прежде не сталкивалась…
2
Все мои неприятности начались с того момента, когда мне впервые уступили место в метро.
К такому странному умозаключению я пришел, анализируя медленно влекущимися госпитальными часами внезапно обрушившееся на меня, при этом вспоминая фразу князя Андрея: на свете есть два действительных несчастья – угрызение совести и болезнь. Касательно первого мог сказать, что оно нередко посещает и в том или ином виде находит отзвук в моих писаниях; а вот
Я ехал из Квинса в Бруклин к заказчику очередной книги, которую должен был сочинить от его имени. Это отнюдь не выглядело потной и неблагодарной работой «негра»: выпустив за последние три года пару с лишним дюжин заказных книжек, я укрепился во мнении, что они нисколько не умаляют достоинство литератора, напротив, сплетенные в тугой узел, судьбы поражали жестокими реалиями существования, которые прежде не знал или знал недостаточно; я изучал выпавшее на долю моих соплеменников, перипетии прошлого касались выживания в условиях войн и всегдашней борьбы за существование – в назидание благополучным американским внукам и правнукам, ради и во имя которых, выполняя волю бабушек и дедушек, я и трудился, записывая и редактируя их воспоминания.
И вот, повторю, я ехал в сабвее, как зовется нью-йоркская подземка, из Квинса в Бруклин в утренний час пик, предстоял полуторачасовый путь с двумя пересадками. Сделав первую на Jackson Heights, я втиснулся в заполненный до отказа вагон с пластиковыми сиденьями, вагон обычно начинал пустеть после Манхэттена, а покамест я стоял, держась за поручни, пытаясь занять мозги чем-то полезным, ну, скажем, размышлял над названием новой книжки воспоминаний моего доброго знакомого, девяностолетнего иммигранта-полковника, встретившего войну 22 июня и закончившего 9 мая. Таких из каждой сотни выжило только трое. Возможные названия варьировались от «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…», «Перебирая годы поименно» и «Честь имею!» Мне больше нравилось третье, осталось убедить в этом автора.
Сабвей роднил меня с четырьмя с половиной миллионами жителей города и окрестностей, ежедневно испытывающих собственное терпение в дальних поездках; как и я, они, по-видимому, недоумевают, каким образом метро-старичок с более чем вековой историей еще работает, без устали мчась в тоннелях и на поверхности. Дети подземелья, сроднившиеся с ним, мы по большей части не завидуем игнорирующей сабвей публике, предпочитающей простаивать в автомобильных «пробках», лишь бы миновать врата ада, коими считает метро; публика эта по-своему презирает нас – париев, кичится тем, что никогда, слышите – никогда! не спускалась в подземелье – не окуналась в станционную духоту, особенно жарким, влажным летом, когда майки и рубашки облегают тело, как липучки, не затыкали нос от соседства с бомжами, катящими свои тележки, доверху набитые скарбом бездомных, не приходили в ужас от мусора на путях между рельсами в виде пластиковых пакетов и пустых жестяных банок из-под кока-колы и пепси, где нет-нет и можно увидеть вездесущих крыс…
Нью-йоркский сабвей – не для слабонервных, однако ж не все так скверно: в вагонах прохладно и даже холодно, вовсю шпарят кондиционеры, летом там форменное спасение, народ вежливый, если вас нечаянно толкнут, непременно извинятся, от пассажиров не пахнет потом, ибо все пользуются дезодорантами (за исключением бомжей). Без сабвея никогда не спящий город, прекрасная погибель, замрет и перестанет быть самим собой – городом-функцией, существующим хотя бы для того, чтобы понуждать многих людей безостановочно вертеться волчками и добиваться успеха там, где другие пасуют и отходят в сторону. Так я писал в одном из романов.