Линия тени
Шрифт:
В феврале 96-го стихия бушевала весь месяц, по Манхэттену предпочитали передвигаться на лыжах, невиданные снегопады парализовали город, машины и автобусы превратились в обузу, и люди по городу шли пешком, оскальзывались, вязли в сугробах, неуклюже, как антарктические пингвины, переваливались на ходу. Перегруженное метро задыхалось, ходило с перебоями, но было живо, кровь пульсировала в нем, напрягая все жилы, и спасало, принимая тугие волны горожан. Порой кошмарное с виду, оно и город неразделимы, одно без другого не может существовать.
Я ненавижу сабвей, где влекутся томительные часы моей жизни, и обожаю его, оно такое, какое есть, ничего подобного нет нигде. В переходах гремит джаз, бэнды собирают толпы поклонников; на станциях можно услышать молодых и пожилых умельцев,
В вагон влетает ватага гибких, мускулистых темнокожих парней и под магнитофонную кассету с рэпом начинают выделывать такое, что у пассажиров глаза на лоб лезут. Для разминки – подбрасывание бейсболки с ноги на плечо и на голову, ловко, изящно, бейсболка ни разу не падает на пол. Потом начинается главное действо: как заправские акробаты, парни крутят сальто в проходе, взлетают и цепляются ногами за поручни, повисая вниз головой, обвивают тонкую стальную, подпирающую потолок штангу, и используя, как шест, совершают немыслимые курбеты, которым позавидуют стриптизерши… Ни разу не видел, чтобы задели ногой или рукой кого-то из пассажиров, движения парней отточены и выверены. Им аплодируют и охотно подают – доллар, два, пять. Мастерство в сабвее ценится не меньше, чем на поверхности, любительство не проходит.
В сабвее лучше узнаешь душу города, пристрастия и привычки: здесь никто ни на кого не смотрит, у большинства в руках айфоны и айпэды, от них тянутся проводки с наушниками, гасящими посторонние звуки, от мала до велика сидят с закрытыми глазами и слушают музыку, в такт покачивая головами, или, уткнувшись в приборы, заняты играми; читающих книги все меньше – век духовной изоляции, торжества приманчивых железок, без которых уже не мыслят существования.
Но что я все об этом… Никто ни на кого не смотрит? Пялить глаза – не принято? А я – смотрю, пялю, мне интересно, я всех вижу, а меня не видит никто. Вот и сейчас, держась за поручни в плотно населенном вагоне, смотрю с высоты своего роста на сидящую в полуметре светловолосую девушку, занятую своим мобильником, точнее, лицезрею ее коленки. Летняя жара диктует форму одежды – на девушке белая майка и такого же колера коротенькая юбка, обнажающая загорелые ноги. Взор мой упирается в коленки и замирает завороженный. Они полные и круглые, чашечки не выпирают, не морщинятся складками кожи, натянутой, как на барабане. Острые, выпирающие коленки-камешки никогда мне не нравились, сейчас же любуюсь их прямой противоположностью и с удовольствием повторяю про себя где-то услышанный песенный мусор: «подавали на губах сахарные пенки, открывали второпях круглые коленки…» Я смотрю на них как на произведение искусства, без всякого вожделения и греховных мыслей, вполне, впрочем, простительных для мужчины, перешедшего порог семидесяти и сохранившего определенный интерес к женщинам. И тут же в опровержение сказанного предательски выплывает давно где-то вычитанное и засевшее в подкорке – бич сочинителей, нередко теряющихся в определениях, собственные ли это образы, метафоры, сравнения, самими ли придуманы или чужие, заемные: она развела колени как бабочка крылья…
В это мгновение девушка подняла голову и наши взгляды встретились. Вовсе не думаю, что произошел процесс моментальной телепортации, мои мысли передались ей и каким-то образом задели, иначе пришлось бы признать свои особые магнетические способности, кои не существуют. Видимо, девушка уловила нечто такое,
Мы поменялись позами, теперь она возвышалась надо мной. Ее колени оказались почти на уровне моего лица – девушка была высокого роста. Ко мне вдруг прихлынули безотрадные мысли о неумолимо надвигающейся старости, которую я не ощущаю, но которую отчетливо видят другие. Я утром седину висков заметил и складок безусловность возле рта… Я – не заметил, и что с того? Дожил, что красивые девушки уступают место в транспорте… Как на это реагировать: печалиться или принять как должное? Рано или поздно, это должно было случиться. И вот – случилось. В первый раз. Поздравляю…
Девушка была погружена в свой айфон, не смотрела на меня, я ее нисколько не интересовал, она слушала музыку через наушники, и ноги ее в такт мелодии слегка подрагивали, казалось, по коже, как по воде, идет еле заметная рябь. Я смотрел на нее, чуть приподняв голову, любовался ее милым личиком, на котором выделялась крохотная родинка, мушка над верхней губой справа, делавшая ее похожей на Майю Плисецкую, Синди Кроуфорд и Еву Мендес…
Следующая остановка – West 4, где я привычно пересаживаюсь на поезд B, следующий в Бруклин. Я встаю, с сожалением говорю девушке: «До свидания» (она, судя по всему, едет дальше) и подхожу к двери. В стекле отражается моя физиономия. Смотреть на себя неприятно. Да, в старости человек получает то лицо, которого он заслуживает, беззвучно произношу и непроизвольно вздыхаю.
На пятый год моей иммиграции, в пьяном виде, глубокой ночью, я куролесил на West 4, о чем вспоминаю с чувством зависти к себе тогдашнему – бесшабашному и еще вполне здоровому. Я учился понимать и чувствовать город-муравейник: ведь если ты сможешь выжить в Нью-Йорке, ты точно сможешь выжить везде.
Я отмечал юбилей друга, московского профессора-медика, поселившегося в Квинсе и сходящего с ума от тоски. Жил он в неотличимом от других семиэтажном доме из темного красного кирпича, похожем на тюремный корпус. Он попросил стать тамадой, я с удовольствием исполнял свои обязанности, пил коньяк и плохо закусывал, так как много говорил, и в итоге окосел. Иначе бы не пришла в дурную голову немыслимая идея возвращаться в Бруклин на авеню Z, где тогда обитал, будучи редактором без малого четырехсотстраничного еженедельника, не на такси, а на метро, решив показать ночную жизнь сабвея гостившему у меня московскому приятелю, не знавшему ни слова по-английски и пугавшемуся всего и вся. Выехали мы в половине первого ночи и добрались до места в половине пятого утра.
Это была та еще поездочка. На West 4 мы сорок минут ждали пересадки. Я спал на скамейке, приятель тыкал меня в бок, будил, произнося коронную фразу: «Когда будет поезд?» Я этого не знал и снова засыпал.
Вокруг нас бродили, как сомнамбулы, сумасшедшие, бездомные, наркоманы, размалеванные девки – Нью-Йорк конца девяностых не был таким прилизанным и скучным по части запретных развлечений, как сегодня, на 9, 10-й и 11 авеню Манхэттена порхали ночные «бабочки», на Таймс-сквер работали порнокиношки, сиденья в зрительных залах были отделены одно от другого металлическими прутьями, дабы возбужденные зрители, глядя на экран, тут же не совокуплялись; в общем, было много всего такого, а сабвей ночью являлся своеобразным отражением того, что творилось на поверхности.
Мне надоедали тычки в бок приятеля, страшившегося пропустить поезд, которого не было и в помине, я всхрапывал, как потревоженный в стойле конь, вскакивал, пробегал метров двадцать по перрону, спьяну выкрикивая по-русски фразу-импровизацию собственного сочинения: «Хуй вам всем в грызло до самого построения коммунизма!» Слыша единственно знакомое слово, забубенные обитатели ночлежки-перрона в страхе разбегались – я для них выглядел опасным типом, от которого стоило держаться подальше.