Линия жизни
Шрифт:
Верно, душа важнее…
Мне 11 лет. В больнице год уже живу. Волосы не сразу выпали. Хотя, если честно, каким я с прической был – не помню совсем. Мама все реже приходить стала. Может, и хорошо, что так. А то придёт, сядет на табурет рядом и плачет. Аж самому тошно становится. И перегаром от неё пахнет. Тётка Ольга говорит, что сдалась, мол, мать, заживо отнесла меня, вот и пьёт. Поминает.
А отец уже месяца три не навещал. Мамка сказала, что в командировку уехал, не вернётся никак…
В палате нас четверо. Я самый старший. И
Мариночка – врач.
Говорят, что здесь она несколько лет работает, из института сразу пришла. И ведь не зачерствела пока! Хотя сколько нас, славиков и мишек, уже проводить успела…
Так день за днём и проходят – в ожидании…
Сегодня Мариночкина смена. Жду, к шагам в коридоре прислушиваюсь. Вчера мне вставать наконец-то разрешили. Но далеко ходить все равно нельзя. Поэтому я у окна пристроился. Ах, как хорошо там! Самый красивый ноябрь в моей жизни! Деревья в больничном дворе утренний мороз снежными гирляндами украсил, из застывших веток фигуры сплел – можно хоть целый день разгадывать. А солнце оставшиеся листочки, словно струны, пальцами лучей перебирает – мелодию к зиме подбирает. Если ухо к стеклу плотнее прижать, то музыку услышать можно. Про жизнь она и про любовь…
Тут дверь распахнулась и я уже хотел радостно Мариночку поприветствовать, но это оказалась тётка Ольга. Ведром посередине палаты бряцнула и мокрую тряпку на пол шлепнула. Молча всё, без слов, даже на нас не глядя. И швабру длинную с плеча сняла. Ну вот вылитая та самая старуха. Только вместо косы – швабра.
Но я поздоровался.
– Здрасьте, тёть Оль, – говорю. – А почему к нам Мариночка не идёт? Или смена не её?
– Её, её, – отвечает, – дурочки этой.
А сама тряпкой под олежкиной кроватью жмыхает.
– Не придёт сегодня, не ждите, – продолжает. – Сама заболела с вами, полутырками.
И тут швабру на пол бросила и руками всплеснула:
– Ну это же додуматься надо! Свои деньги на вас тратила! Вот дура-то!..
Только на третий день от другого врача мы узнали, что Мариночка на свою зарплату нам чего-то покупала: альбомы для рисования, книжки, фломастеры. И в прошлую зиму даже одеяла нам тёплые, стеганые, на все отделение сама сшила. А пальто себе зимнее купить не успела… Свалилась с воспалением, в другом корпусе теперь сама лежит. Тоже, наверное, в окно смотрит…
– Ага, щас, смотрит, – то ли ругается, то ли радуется тётка Ольга. – Присмерти она. Температура сорок. Лежит там бледная, зубами стучит под одеяльцем больничным. Себя бесполезно на вас променяла. Эээх…
Вон оно что…
План в голове за секунды возник.
Палата наша на втором этаже располагалась. Высоко в общем-то, но страшно не было.
Конечно
Простыни связать – это полдела. Смочь вот, сидя-то на подоконнике, на морозе – это самое важное. Двух мальцов с собой решили не брать – в палате будут наше с Олежкой возвращение стеречь, чтобы обратно простыни скинуть. В общем, собрали мы в один тюк все одеяльца наши – у нас в палате и без них как в духовке – и первым его сбросили. Простыни я к ножке своей кровати привязал и за окно вылез.
Да что б тебя! – ветрище коготками сразу под пижаму забрался, в тело вцепился. Пожалел я, что только в тапочках больничных и в носочках лёгких, пальцы на ногах в миг одеревенели. Но отступать нельзя, там Мариночка из-за нас мучается.
От подоконника отцепился и кое-как, хилыми ручонками перебирая, как мотыль на леске, почти сорвался – спустился до низу. Пластмассовыми подошвами об асфальт хлопнул, думал, всю больницу разбужу. Обошлось вроде…
Олежке показываю – давай, мол, спускайся. Смотрю, карабкается. Эх, дурной, носки под тапки не одел даже. А штаны пижамные у него коротенькие, до середины голени. Вот замерзнет-то! Шепчу громко:
– А ну обратно лезь пока не спустился. Один справлюсь…
Может, так безопаснее будет, надежнее получится. Олежка обратно в палату закинулся – снизу видно, что нос синий от холода – и простыни за собой втянул, чтобы не заметил никто, окно закрыл сразу. Рукой через стекло показывает, мол, иди, я на "посту" буду.
Ну и хорошо. Тюк с одеялами за спину взвалил, крякнул по-взрослому, и пошёл к соседнему корпусу от фонарей прячась.
Голова лысая жуть как замерзла, до самых мозгочков мороз добрался. Иду, шатаюсь, Мариночкой себя подбадриваю, мол, умрёт она без нашей-то помощи, позаботиться о ней, кроме нас, некому. В темноте бордюра не увидел, обоими коленями прямо об бетон ударился, брызги яркие из глаз высыпались. Но губу нижнюю прикусил, чтобы не закричать, не завыть от боли. Посидел немного, пока холод в позвоночник через пятую точку не проник, – дальше идти надо. Один тапок куда-то в темноту улетел. Руками пошарил – нет нигде. Ладно, думаю, ничего, и так дойду. А в одном-то шаркать не удобно – и второй тапочек бросил. Тюк снова за плечо – как картошку носят – забросил и дальше в путь отправился. Думаю, увидел бы меня сейчас кто, от смеха бы прямо на месте умер: идёт доходяга, метр тридцать ростом, мешок больше себя несёт, лысина инеем покрыта, и в одних носочках с дыркой на пятке. Умора… А вдобавок слёзы на щеках кристаликами от холода застыли.
Плакал от боли, конечно…
Палата мариночкина на первом этаже была – мы все заранее вызнали – иначе не решились бы на эту ночную "операцию". Окно её ночником подсвечивалось – что внутри разглядеть можно. Я тюк с одеялами прямо под подоконник поставил и замороженными ступнями на него залез, чтобы повыше было.
Вот она, Мариночка наша, лежит бледная лицом, как воск. Крупная испарина на лбу блестит и тяжело так, прерывисто, с надрывом, дышит. Моё сердце в комочек сжалось и к горлу поднялось. Жалко-то её как! Я, мы-то, ведь ладно, ясно с нами всё, нас много таких. А она – одна на всех. Всех нас любит, надежду даёт. Да и саму жизнь, может, даёт по второму кругу. Смотрю на неё через окно и слёзы кулаком по щекам размазываю, жалею самого близкого человека своего.