Лирика
Шрифт:
Кирпотин, читая выдержки из статьи: «Гениальный», «своя школа», подымание на щит реакционного писателя Джемса Джойса. Влияние Б<елого> на все последующие течения. Выходит, что он настоящий основоположник совет<ской> литературы. А мы и партия считаем Горького. «Субстанция», «был водоразделом за границей советской и антисоветской литературы» — что за издевательство, написал 47 томов — вклад в советскую культуру, три ученика — они наследники, выходит — безобразно, спекуляция Пильняка и Пастернака, а С<анников> покрывает: подписывает, беря на себя роль фигового листка. Антипартийное поведение. С<анников> затруднял парт<ийное> руков<одство> Бел<ым>.
С<анников>: «Ошибка, что я не согласовал с фракцией свое выступление вместе с беспартийными. Возможна переоценка в связи с дикой недооценкой со стор<оны> Оргкомитета. Примеры: и политические, и бытовые. Переоценка была исправлена речью, которая по характеру ничем особенно
Киршон: «Сан<ников> подписал потому, что Б<елому> не давали квартиры» [45] . Я: «Не стоило бы, т. Кир<шон>, заниматься демагогией». Кир<шон>: «Предложение — статью в „Изв<естиях>“ дезавуировать, С<анникова> привлечь к парт<ийной> ответственности, а также ред<актора> „Известий“».
45
См. воспоминания Петра Никаноровича Зайцева (1889–1970) «Московские встречи» в книге: Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988. С. 557.
Безым<енский>: «Надо подтянуть, у нас стали забывать о партийной дисциплине». Вишневский [46] — о Джемсе Джойсе, его никто не оборвал; о роли Гронского, которого тоже надо привлечь к ответств<енности>.
Суб<оцкий>: «Правда» решила ничего не давать. Роль «Изв<естий>». «Пьянки у Гронского».
Ерм<илов>: «Речь С<анникова> не совсем совпадала с моей. Моя была целиком полемическая и разносная по отнош<ению> ко всем тезисам их статьи».
46
Всеволод Витальевич Вишневский (1900–1951) — драматург.
Кирпотин разъясняет по кварт<ирному> вопросу: «Это от нас не зависело».
Юдин — выводы:
1. дать задание «Литературке» полемизировать со ст<атьей> в «Известиях»,
2. С<анникова> предупредить, что при первом подобном проявлении будет поставлен вопрос о его пребывании в партии. Авербах: «А зачем откладывать?» Юдин: «Вопрос о поступке С<анникова> передать в ЦКК, признать необходимым, чтобы постановление фракции было учтено в отношении „Известий“». Затем: «Ну, что там у вас сегодня намечено?» Обсуждение кандидата на выступление от Оргкомитета в крематории. Решение: при выносе речей не устраивать, в крем<атории> выпустить одного Киршона.
В крематории Киршон: «Оргкомитет поручил мне сказать несколько слов» и т. д. А<ндрей> Б<елый> — одиночка и т. д. По дороге в машине домой: Конечно, об А<ндрее> Б<елом> можно было бы сказать гораздо значительней, но о чем можно говорить после этой гнусной статьи в «Известиях». Березовский [47] Киршону: «Вы блестяще справились со своей задачей».
Григорий Санников познакомился с Андреем Белым в 1918 году в литературной студии московского Пролеткульта. Белый читал там курсы лекций «Риторика» и «Теория художественного слова» и вел беседы-семинарии для молодых рабочих поэтов с октября 1918 по май 1919 года.
47
Феоктист Алексеевич Березовский (1877–1952) — прозаик.
Санников пишет:
Что, собственно, было перед нами, пролеткультовской молодежью, когда мы в серой ободранной комнатке аляповатого морозовского особняка собирались на лекции Белого. Белый выступал перед нами этаким магом, жрецом ритма. Он открывал нам (это было открытие мира поэзии) Пушкина, Тютчева, Баратынского в их ритмической сути, и некогда знакомые наизусть строки «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной…» или «Восток белел, ладья катилась…» вставали перед нами по-новому, как впервые прочитанные. И подлинно, Белый был магом, жрецом, который открывал нам жизнь ритма, и, весь в изумительных жестах своих, в интонациях, в паузах, в музыке голоса, мир преображенного действия, мир искусства, в который и мы входили за ним, озираясь по сторонам, ничему не веря и ничего не зная, с предубеждением детей, которым сказано старшими, что все чужое и вредное, прикасаться нельзя, увлекаться тем более. А мы, уплывая на жестах Белого, как на весельной лодке, по реке стихов Баратынского, Тютчева, Пушкина в этот мир преображенного действия, мы не увлекались — пленялись и как одержимые часто твердили в себе, про себя воспроизведенные Белым в ритмическом жесте строчки: «Напоминают мне оне другую жизнь и берег дальний…» или «Тени сизые смесились, цвет поблекнул, звук уснул…», и через эти строки, стихи, ритм и жесты Андрея Белого постигали и «Медного всадника», и всю русскую поэзию, перечитывая ли некогда заученное в школе, иль впервые открывая «скандальные»
Поразительно, что Белый ни разу нам не читал своих стихов, своих творений. Об этом с нами он не говорил. И, каждый в одиночку, мы искали, доставали и читали, напрягаясь, одолевая смысл его мистерий и симфоний. Пленялись стилем, эпитетом и ритмом, но многое в те дни нам оставалось непонятным. А говорить об этом с ним на лекции или по дороге к дому не решались. И было так. Мы собирались в Пролеткульте. А в вечер Белого всегда бывали все. Табачным дымом, легкой бранью, шуткой, стихами Дегтярева, который их писал в любое время дня и ночи и на любую тему, мы согревали серую нетопленую комнату. Сидели все в пальто и в шапках. И вот сыплет шуточками и похихикивает Казин, многозначительно дает цитаты из Языкова Полетаев [48] — железнодорожник с Брянского вокзала, как вдруг такой цитатой входит Белый, и сразу весь в жестах и поклонах, и в торопливом удивленьи своих глубоких глаз, танцующих по лицам, обращенным на него, разматывает, как чалму, предлинный серый шарф, снимает шапку конусообразную, пальто поношенное и бережно кладет на стул, боясь забыть им избранное место или стараясь запомнить, уловить все очертания стула. Потом он долго и внимательно здоровается с каждым, опять боясь забыть, здоровался ли, чтоб, обойдя всех, не начать бы снова. Но каждый раз обычные курьезы: им кто-нибудь был обойден, тогда поклоны, извиненья — «ах, как же так…ах, право…ах, извините»…и долго, долго качает за руку, иль с кем-нибудь вторично поздоровался, тогда опять поклоны и наклоны, скон-фуженность, взаимные смущения и виноватые улыбки: «Да, да и вправду…вот так…да, да» — и начинает лекцию. (Ритм и жесты, и за окном метель и белый мел по черному доски: здесь воплощенье в знаках ритма. Казинская эпиграмма на Белого…)
48
Василий Васильевич Казин (1898–1981) — поэт. Николай Гаврилович Полетаев (1899–1935) — поэт.
Мы уходим из Пролеткульта вместе с Белым. По зимней Поварской под забытьем заснеженных и будто жестяных игрушечных деревьев, <он> шел останавливаясь, по временам держась за сердце и запрокидывая голову, чтоб отдышаться. Страдал неврозом…
«ЕЩЕ МЕНЯ ЛЮБИТЕ ЗА ТО, ЧТО Я УМРУ…» [49]
МАРИНА ЦВЕТАЕВА И ЕЛЕНА НАЗАРБЕКЯН
Мои родители познакомились с М. И. Цветаевой, по-видимому, в Голицыне, где отдыхали зимой 1940 года. Был там и я, но Марины Ивановны не помню. Свидетельством знакомства является письмо Цветаевой к Л. Веприцкой от 9 января 1940 года: «Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов. Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да и что таковую пишет, что всё — тема. („Мне кажется, каучук нужен не в поэмах, а в заводах“, — мысленно возразила я). В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души)».
49
«Еще меня любите за то, что я умру…» (Марина Цветаева и Елена Назарбекян). Наше наследие. 1994. № 31.
Сохранился тетрадный лист, на котором рукой Григория Санникова переписан неизвестный вариант стихотворения Андрея Белого, посвященного М. Цветаевой. Текст был извлечен из записной книжки отца, где находится в числе других шестнадцати стихотворений и двух стихотворных отрывков Андрея Белого.
Слева на том же листе уже рукой Марины Цветаевой воспроизведен известный вариант этого стихотворения, опубликованный в книге Андрея Белого «После разлуки» (Петербург — Берлин, «Эпоха», 1922. С. 123). Поскольку Цветаева писала его по памяти, в ее тексте есть небезынтересные особенности. В книге первое слово «неисчисляемы» (у Цветаевой «неисчислимы»), далее: в книге «повисли», а не «висят» и, наконец, в книге «молитвы», а не «строки».
Надо думать, что отец, переписав из своей записной книжки стихотворение Андрея Белого, показал его Марине Цветаевой при их встречах в Голицыне. Цветаева в ответ написала сбоку по памяти другой его вариант, который привела ранее в статье «Пленный дух». А моя мама сделала запись, свидетельствующую о том, что стихотворение написано самой Цветаевой: «Марина Цветаева, Янв. 1940»:
Неисчислимы / Орбиты серебряного /прискорбия, / Где праздномыслия / Висят — тучи. / Среди них / Тихо пою стих / В неосязаемые / Угодия / Ваших образов. / Ваши строки — / Малиновые мелодии / И — / Непобедимые / Ритмы.