Лисы в винограднике
Шрифт:
Франклин сидел на возвышении в удобной, но чинной позе, жилет его вздулся складками, волосы падали на меховой воротник. Он знал, что такая поза очень ему идет. Элегантный Морепа сидел напротив и несколько ниже доктора. Этот тщательно одетый, сильно надушенный семидесятишестилетний старик и его полный простоты и достоинства собеседник, семидесяти одного года, были разительно непохожи друг на друга.
В последнее время, добродушно сказал доктор, ему часто приходилось слышать, что его величают хитрецом и пройдохой; он полагает, однако, что у него есть и другие качества, которые, надо надеяться,
— Это вы-то хитрец, дорогой доктор? — сказал он по-английски, не желая, чтобы Дюплесси его понял, и продолжал: — Нет, при всем уважении к вашей мудрости хитрецом вас никак не назовешь. Взять, к примеру, ваш фокус с этим бароном Вейсенштейном. Такие вещи на нас, парижан, не действуют.
Франклин про себя ухмыльнулся. Так вот почему пришел Морепа. Доктору давно не терпелось узнать мнение Версаля о своей переписке с сомнительным бароном.
— И как бы вы нас ни убеждали, — продолжал министр, — мы не верим, что вы — лиса и Макиавелли. Мне было даже лень читать ваше письмо к этому Вейсенштейну. Я и так знал, что вы не станете заключать мир, пока не признают вашу независимость.
Франклин обрадовался. Министр говорил в точности так, как он, Франклин, хотел и ожидал.
— Так вот, можете спокойно продолжать переговоры с вашими англичанами, — сказал Морепа. — И если в будущем вы пожелаете передавать свои послания незаметно, то наша полиция подскажет вам менее дилетантские способы. Например, доверенный вашего Вейсенштейна может просить милостыню на мосту Пон-Неф, а вы, бросая в его шляпу су, опустите туда заодно и письмо.
— Я не помешаю вам, если улыбнусь, мосье Дюплесси? — спросил Франклин.
— Отнюдь нет, многоуважаемый доктор, — поспешил ответить художник.
— Вы должны признать, — сказал Франклин министру, — что ваша политика толкает нас на переговоры с Лондоном. Вы заставляете нас слишком долго томиться ожиданием.
— Положим, такому человеку, как Франклин, томиться несвойственно, — любезно ответил Морена. — Ожидание дается вам легко, говорят, вы умеете приятно и достойно проводить время. И, конечно, вы согласитесь, что военное положение Америки не облегчает задачи ваших версальских друзей, стремящихся поскорее заключить договор.
По указанию Дюплесси Франклин немного склонил голову вправо, но лицо его невольно приняло более серьезное и мрачное выражение, чем того хотелось художнику. Не дав Франклину ответить, Морепа продолжал:
— Я приехал не затем, чтобы портить вам сеанс. Поверьте мне, что неблагоприятные вести из Америки, в сущности, не меняют вашего положения в Париже. Мы не будем торопиться с договором, но отдать вас на растерзание англичанам мы тоже не можем себе позволить. Одно ясно, — закончил он учтиво, — никакие превратности войны не тронут главного актива Америки — вашей популярности, доктор Франклин.
— Очень жаль, — тихо, но внятно ответил со своего возвышения Франклин, — если такое великое дело, как создание американской республики, зависит от популярности какого-то одного человека.
— Мы оба достаточно стары, друг мой, — возразил Морепа, — чтобы видеть, какую огромную роль в мировой истории играет счастливая случайность, скажем,
Приветливая, веселая комната стала вдруг голой и унылой от этих слов. Они были сказаны спокойным, непринужденным тоном и поэтому прозвучали особенно брюзгливо. Даже мосье Дюплесси опустил кисть и с неудовольствием поглядел на любезно улыбавшегося Морепа.
Франклин, сидевший на возвышении, не шевельнулся.
— Я думаю, — сказал он, — что мы пытаемся придать смысл мировой истории. — Фраза эта была произнесена скромно, без тени поучения; но в ней слышалась такая уверенность и такая убежденность, что от мрачности, навеянной словами министра, ничего не осталось.
— Это вы пытаетесь, мосье, — вежливо сказал Морепа.
Он встал, выпрямился и с удивительным для его лет проворством, так что Дюплесси не успел ему помешать, подошел к картине. Сделал шаг-другой назад, подошел ближе, опять отошел, посмотрел. Оживился. Стал сравнивать человека, сидевшего на возвышении, с человеком, глядевшим с холста.
— Но это же великолепно, дорогой Дюплесси, — вырвалось у него. — Это еще лучше, чем написанный вами портрет Глюка. Теперь только и видишь, — обратился он к Франклину, — что вы за человек. Какой широкий, могучий лоб, — восторгался он, нимало не стесняясь присутствием модели, — сразу видно, как за ним работает мысль. А эти складки, глубокие и сильные! В них нет ничего, что говорило бы о скучном, пахнущем потом труде. А какое хладнокровие в глазах. Вы зададите нам еще немало хлопот, милейший доктор. Теперь я только и понял, сколько с вами будет хлопот.
Он снова углубился в созерцание картины.
— Какая жалость, — пробормотал он, — что я не захватил с собой Салле и что мое первое впечатление пропадет для потомков.
Он решил высказаться хотя бы перед художником.
— Человек, которого вы изобразили на этом полотне, не знает трудностей. Ему все дается легко. Даже на склоне лет создание республики для него не работа, а игра. Все для него игра — науки, люди, дела. «Par mon ame, s'il en fut en moi», — процитировал он свой любимый стих, — «клянусь душой, если она у меня есть», вы сами не знаете, дорогой Дюплесси, какой шедевр вы сотворили.
— Простите, если я разошелся, доктор Франклин, — продолжал он, — но когда мы, французы, чем-нибудь восхищаемся, мы должны сразу же выговориться. Знаете, кто вы такой, уважаемый доктор Франклин, — воодушевился он снова, — знаете, о чем говорит эта поза и этот взгляд? Вы мужчина. Voila un homme, — сказал он. — Behold the man, — попробовал он перевести. — Нет, — заключил он, — это можно сказать только по-латыни: ecce vir.
Франклин поднялся, потянулся.
— Можно мне немного размять ноги? — спросил он художника, который, покраснев от похвал министра, неуклюже стоял в стороне.