Литературная Газета 6394 ( № 47 2012)
Шрифт:
М.
– Шеймус Хини в короткой и блистательной статье о Ларкине прослеживает его световую символику; как только свет появляется в его стихах, пишет он, Ларкин не в силах противостоять живущему в нём романтическому поэту, готовому, вопреки скепсису, ответить на призыв этого света. То есть "Йейтс" в Ларкине не умер, но продолжает жить как бы параллельно к "Гарди", почему и возникают в его стихах моменты "видения", прозрения, "эпифании", откровения света, которым рационалист и скептик в Ларкине как будто не доверяет, которых поэтому не так уж и много, но без которых его стихи не были бы самими собою.
Я.
– Меня только смущает слово "параллельно" - в нём присутствует момент раздвоения, а у Ларкина,
М.
– Это поэзия экзистенциального опыта, поэзия, в которой знание об утратах, неудачах, о несбыточности надежд, о старости, о болезни, наконец - и прежде всего - о смерти не просто присутствует постоянно, но - доминирует, но пронизывает всё в целом. В этой связи невозможно не процитировать хотя бы две из пяти по-ларкиновски длинных, развёрнутых строф его последнего "большого" стихотворения, Aubade, что можно перевести как "Утренняя серенада", к примеру. Название, разумеется, иронично. Стихо[?]творение это, последний большой текст перед наступившим в конце жизни молчанием, есть самый бескомпромиссный взгляд в бездну. Ничего не противопоставлено ему в этих стихах; никакого "взлёта". Только сами стихи - сильнее, решительнее, отчаяннее, а потому и "утешительнее" которых мы немного найдём на свете: "Я работаю целый день и напиваюсь к вечеру. Проснувшись в четыре в беззвучной тьме, я смотрю (буквально - пялю глаза или таращусь). Со временем края занавесок посветлеют. До тех пор я вижу то, что на самом деле всегда здесь: неутомимую смерть, приблизившуюся на целый день. Она делает все мысли невозможными, кроме одной: как, и где, и когда я сам умру? Бесплодное вопрошание; а всё же ужас умирания и смерти вспыхивает вновь, схватывая и повергая в трепет".
"Содержание" может быть каким угодно, но есть аллитерации последней строки, и есть этот выдох после двоеточия в конце четвёртой, то есть выдох на самом главном слове в середине пятой - death, смерть - после чего голос вновь набирает дыхание, и движется, и словно не хочет кончаться - и чтобы всё-таки закончиться, оборваться и выдохнуть на слове die, умру, в конце седьмой строки, перед точкой. Каковая точка тоже не окончательна; на слове arid с его открытым и полным "а" всё начинается вновь, и в последних строках строфы достигает такого тяжёлого, полновесного, "медного" звучания, как если бы удары колокола раздавались над этой тёмной спальней. Я пропускаю следующие, срединные три строфы, где последовательно отвергаются все утешения, иллюзии, "веры". "Взлёта" нет, но есть в конце, в последней строфе, всё же - свет, всё же - небо, пускай и "белое, как глина", и главное - перевод темы в иной ключ и плоскость, типично ларкиновский сдвиг, визионерный выход из той ужасающей данности, внутри которой двигался весь долгий текст: "Понемногу свет усиливается, и очертания комнаты проступают. Оно стоит - простое, как платяной шкаф, - то, что мы знаем, всегда знали, знаем, что не можем избежать, но не можем и принять. Одно из двух должно будет исчезнуть. Между тем телефоны таятся (как зверьки), готовясь зазвонить, в ещё запертых кабинетах, и весь равнодушный, запутанный, наёмный мир начинает подниматься. Небо белое, как глина, без солнца. Работа должна быть сделана. Почтальоны ходят, как врачи, от подъезда к подъезду".
Я.
– Думаю, утешение будет полнее, если вернуться и к опущенным трём срединным строфам. Переводчик не может ограничиться какой-то частью, ему необходим как можно более широкий контекст; даже переводя одно отдельное стихотворение того или иного автора, он стремится ознакомиться с возможно бульшим объёмом его творчества, потому что при обмене между текстом и подтекстом, часто имеющим место при поэтическом переводе, в текст лучше вводить те образы, которые для данного автора наиболее
Утренняя серенада
Тружусь весь день, чтоб лишь забыться сном.
Во мрак вперяюсь вновь уже в четыре.
Свет, знаю, созревает за окном,
пока же вижу то, что вечно в мире:
смерть, что подобралась на сутки ныне
и мыслей не оставила в помине,
кроме одной: когда и где - я сам?
Вопрос напрасен, но, как вспышка, слово
небытие пронзает снова,
хлеща в потёмках плетью по глазам.
Сознанье слепнет. Дело не в вине -
любви не дал, добра не сделал, шало
растратил дни впустую, - но и не
в обиде, что отпущено так мало:
бывает, жизнь томит и в середине;
нет, дело в окончательной пустыне
исчезновенья: устремляясь к ней,
ни здесь, ни где-то не очнёмся боле,
подобное не в нашей воле -
нет факта достоверней и страшней.
Кунштюков, чтоб тот страх оставил кровь,
не существует. Не поможет веры
парчовый, молью траченный покров,
ни формула, что любят лицемеры:
нет страха перед чем-то, что вне чувства.
То и страшит, что всё пребудет пусто,
не трогая ни базовых пяти,
ни прочих чувств, без коих все мы нищи,
ни мыслям не давая пищи, -
наркоз такой, что впредь не отойти.
Не отпускает холод даже в зной:
скользит по кромке зренья бокового,
порывы кроя плёнкой ледяной.
Пусть не случится многого иного,
но смерть, она отменно держит слово;
тому, кто понял это без спиртного
и без людей вокруг, несдобровать:
жуть будет жечь углями из жаровни.
Отвага хороша для ровни.
Восстал ли, взвыл ты - смерти наплевать.
Свет спальню проявляет не спеша.
Всё просто, словно шкаф. Всегда мы знали:
того, чему противится душа,
не избежать. Одно грядёт в финале.
Меж тем к звонкам все офисы готовы
и примеряет нехотя обновы
мир, что запутан, дважды сдан внаём.
Нет солнца, небо белое, как глина.
Опять зовёт работ рутина.
А почтальоны, как врачи, - из дома в дом.
М.
– Ваш перевод "Серенады" мне очень нравится - лучший перевод этого стихотворения на русский.