Литературные встречи
Шрифт:
— Вот странность, Леша,— говорю я своему друту. — Книги Пришвина все жизнеутверждающие, радостные, а в жизни он, по-видимому, мрачный, нелюдимый человек.
— Нелюдимый? — засмеялся Кожевников. — Да нет никого общительней его. А уж поговорить любит!
— Почему же он ходит такой?
Оказалось, были причины: как раз тогда против Пришвина ополчились критики РАППа. Заявили, что-де пользы от него для советской литературы, как от козла молока. Печатание произведений Михаила Михайловича после этого затормозилось, он даже ходил на прием к Калинину. А знакомы они были давно, Пришвин участвовал немного в революционном движении, сидел с полгода в тюрьме. Разговор
— Да, брат, в этом все дело,— говорит мой друг. — У старика и с деньгами туго сейчас, жена его вынуждена продавать на базаре молоко, чтобы купить сена для своей коровы.
Все это было мне удивительно. И то, что у такого большого писателя корова на дворе, как у самого простого обывателя, и то, что денег нет у него, чтобы сена купить для коровы. Но как ни странно покажется, а именно вот эти обстоятельства и послужили поводом к возобновлению моего знакомства с Пришвиным.
Он действительно уехал в командировку на Дальний Восток. Ефросинья Павловна, его жена, продолжала торговать молоком на загорском рынке, а моя жена там же его покупала. Как-то познакомила их жена Кожевникова, они и разговорились.
— Вера Михайловна,— спросила Ефросинья Павловна у моей,— вы сколько в день покупаете молока?
— Два литра.
— А я два литра продаю. Может, вы будете у меня брать? Молоко у нашей коровы хорошее, и ходить вам будет ближе, а уж меня как бы вы облегчили! Мне сидеть на рынке некогда, да и стыдно.
И мы стали брать молоко у Пришвиных. Недели через три вернулся из поездки Михаил Михайлович, заметил мою жену раз, другой и спросил, что за молодка ходит к ним на кухню. Ефросинья Павловна мне после все рассказала. Она ему ответила, что, мол, жена писателя Каманина, а он будто сказал на это, что не слыхал о таком, и еще добавил со своей усмешечкой:
— Писателей нынче так развелось.
Но на другой день, когда моя жена опять пришла за молоком, спросил ее в упор:
— Голубушка, а ваш что же, писатель?
— Да, Михаил Михайлович.
— Что же он пишет?
— Да все он пишет, кроме стихов,— ответила она.—У него рассказы есть, повести и даже романы.
— Даже и романы! — притворно изумился он, надо полагать, с большой дозой иронии. — Так вы, голубушка, принесли бы мне что-нибудь почитать из его книг, а?
Я, когда услышал об этом, онемел от неожиданности. Пришвин, сам Пришвин хочет почитать какую-нибудь из моих книг! А что я могу дать, не боясь быть смешным в глазах человека, который пишет природу, как писали ее только Тургенев, Лесков, Бунин? Я перебрал все сочиненное мною и не нашел ничего, что мог бы показать ему. И сказал жене, что книги никакой не дам.
— Почему? — удивилась она.
— Потому что это Пришвин!
— Подумаешь! — говорит она. — Как ты можешь ему отказать, когда я беру у них молоко? А оно, сам знаешь, не чета тому, что на рынке продают. Это будет такое свинство, что я с тобой и разговаривать не стану. Чего ты боишься? И слушать тебя не хочу, выбирай сейчас же, я отнесу.
Наивная душа! Она не понимает, чего я боюсь.
— Нет, не выберу, не отнесешь, забудь об этом!
Так и не дал книгу. Пришвин вскоре снова уехал в какую-то поездку, разговор постепенно забылся, жена не напоминала о нем, а оказалось, она не послушалась меня.
— Федь,— говорит однажды,— Михаил Михайлович вернулся и приглашает нас сегодня в гости. Ему, знаешь, понравилась твоя
Гром и молния! Или, наоборот, молния и гром! Как мог ему понравиться этот мой писанный наспех роман? Лукавит, наверное, хочет надо мной подшутить. Да и где он мог взять эту книжку?
— Твоя работа? — спрашиваю у жены.
— А что такого? — говорит она.— Получилось-то хорошо. И не вздумай отказываться. Он сам даже за водочкой пошел для тебя, а она сказала, что судака зажарит к ужину.
Не помню, как мы шли, как встретил нас Пришвин, как провел в небольшую гостиную своего загорского дома. Что-то он приговаривал благодушно, потом женщины ушли на кухню, снова мы остались одни, снова я онемел, но теперь разговор вел уже он:
— Книгу вашу, Федор Егорович, я все-таки прочел, да, прочел. И знаете где? В поезде. Я взял ее с собой в поездку, думал, как нечего будет делать, то в нее загляну...
Отправился он в тот раз вместе с Левой, вторым своим сыном, у того была командировка на Уралмаш, а Михаил Михайлович дальше должен был ехать. Ну, на вокзале накупили журналов — «Прожектор», «Огонек», «Красную ниву»,— сели в вагон, стали просматривать. Тут какой-то человек, лежавший на верхней полке, свесил голову и попросил что-нибудь почитать. Журналы-то Пришвину жаль было отдавать — он сам мне об этом простодушно сказал,— вот и вспомнил о книжке, лежавшей в портфеле. Потом улеглись с сыном, скоро уснули, а утром этот пассажир с верхней полки вернул ему мой роман, поблагодарил и начал рассказывать свою жизнь.
— Если человек, прочитавши книгу,— сказал Пришвин — захочет рассказать свою жизнь, значит, книга неплохая.
Путь был далекий, и Михаил Михайлович взялся сам за мою «Свадьбу». Одолел легко, правда, добавил, она и невелика, всего шесть печатных листов. Книга, сказал, неплохая. Для начала — она ведь из первых? — даже и хорошая. Спросил неожиданно, люблю ли Кнута Гамсуна. Я подтвердил. Ну вот, кивнул он, влияние чувствуется. Не страшно, все подражают кому-то на первых порах, важно не остановиться на этом, найти свое. Огрехов в моей книге хватает, но главное, что, по его словам, понравилось ему, это искренность. Вот чего нужно держаться всегда.
Так примерно он говорил, а мне было почему-то стыдно слушать похвалы, хотя и с оговорками, от такого мастера, я не мог смотреть ему в глаза, и он понял это, перевел разговор на другое:
— Вот что, пока там Ефросинья Павловна готовит ужин, давайте-ка я вас сфотографирую. У меня новый аппарат, называется «лейка», на вас первом и попробую, каков он.
Ах, как я жалел, что некому было снять в это время его самого! Он навел на меня маленький аппарат и так наклонил свою прекрасную лысую голову с седыми кудрями, что глаз не отвести. Как-то по- особому взмахнул рукой, подался вперед, точно хотел боднуть меня, выдержал паузу довольно длинную и снова взмахнул рукой.
— Готово! Теперь вы наденьте шубу.
Успел, значит, заметить, пока мы раздевались в прихожей. Шуба у меня была деревенская, из овчины, мехом наружу, и ему, наверное, захотелось увидеть, как выйдут завитки шерсти на снимках. Долго я хранил их потом, но в войну они пропали со всей моей библиотекой, в которой были и книги Михаила Михайловича с его надписями мне. Один снимок потом нашелся, я его послал в Орел, в музей Тургенева, где есть и пришвинский зал; там же хранится и «Кладовая солнца» с его автографом: «Федору Каманину — мученику войны». После войны у меня снова собрались подаренные им книги, но мне до сих пор жаль тех, пропавших.