Литературные встречи
Шрифт:
Было ясно, что в музее, если только его можно было назвать музеем, посетителей бывает негусто, смотреть особенно нечего, да и чайком балуют не всех, а только избранных, кого хозяева хорошо знают, но если уж ты удостоился такой чести, то как же у тебя подымется рука обидеть их? И я написал что-то лестное, сильно покривив душой, а следом спросил у друга своего:
— Это того самого Платонова запись, которого ты всегда нахваливаешь?
— Да, того самого,— ответил Кожевников. — А что?
— А то,— говорю ему,— что я бы никогда такое не написал.
— Ну да ведь ты и не Платонов!
Говорили
— Вам не понравилась платоновская запись?
— Нет. Я и пробежал ее только потому, что была последняя.
— А мне,— говорит старичок,— нравится.
— Чем же, интересно узнать?
— Тем, что она искренняя,— отвечает он. — В наше время не каждый тебе правду в глаза скажет, а тем более напишет.
Это уж был камешек в мой огород, и я умолк.
Позже Кожевников мне все рассказал. Профессор Александров и Авдотья Тарасовна — это муж и жена, Матрешка — давнишняя их прислуга, а музей этот — их собственный дом. И еще два дома, напротив и рядом, до революции тоже им принадлежали, но после Февральской они, вернее Авдотья Тарасовна, те дома продали. Каким-то верхним чутьем она учуяла, куда дело клонится, и взяла за них порядочные деньги, еще николаевскими. А сразу после Октября догадалась подарить последний дом Загорску как музей фарфора. Это было зачтено им в заслугу, и в награду их оставили в музее. Профессор — зав, жена его — зам, Матрешка — техничка. Скромная зарплата, паек для служащих да крыша над головой — это и было самое ценное, что осталось от их домов, потому что те два, проданные за николаевские, они, считай, даром отдали.
Видимо, мой друг рассказал эту историю и Платонову, вот он и не церемонился в своей записи. Но думать о нем хорошо я тогда не мог. И тут же, вскорости состоялась моя первая встреча с Андреем Платоновым — у того же Кожевникова. Захожу к нему как-то, а у него гость, сухощавый человек, которого я где-то будто встречал, не то в редакции какой, не то еще где.
— A-а, Хледя! — Кожевников частенько меня так называл, когда был в настроении. — Милости прошу к нашему шалашу. Мамка, рюмочку для Хледи!
Они втроем (жена моего друга Наталья Прокофьевна тоже присутствует здесь) сидят за столом, а на столе, само собой, бутылочка и скромная закуска. И две рюмки стоят, перед хозяином и хозяйкой, а перед гостем таковой не вижу. «Неужто непьющий?» — подумалось мне. Усаживают меня рядом с ним, и тут он, окинув меня спокойным, я бы даже сказал ленивым, взглядом, берет стоявшую у него на подлокотнике вольтеровского кресла рюмку с водочкой, подвигает кресло чуть в сторону, снова садится, рюмку ставит на подлокотник. И хоть бы капелька пролилась!
— Ну, друзья, за Хледин приезд!
Мы чокнулись, выпили, и опять сухощавый поставил свою рюмку на подлокотник. «Все равно,— думаю,— как-нибудь он заговорится да и смахнет ее на пол, если не поставит, как все добрые люди, на стол, а будет манерничать, держа под локтем».
Но этого не произошло ни с этой рюмкой, ни с последующими, которые он потом выпивал, хотя даже и не смотрел на них, словно бы забывая, что они есть на свете, стоят на подлокотнике.
— Леша, ты бы хоть познакомил людей,— спохватилась Наталья Прокофьевна. — Они, поди, не знакомы еще.
— Верно, мамка, мое упущение,— говорит Кожевников. — Андрей, это наш старинный друг, мы еще в двадцать втором работали вместе в Покровском приемнике. А зовут его Федор Каманин, хотя на Каме он сроду не был, ни он, ни предки его, а там кто его знает, может, в каком колене и жили там. А это, Хледя, тот самый Андрей Платонов, запись которого в Загорском музее так тебе не пришлась по нраву. Будьте знакомы, полюбите друг друга.
«Так вот он каков!» — думаю я, глядя на сухощавого уже не стесняясь, в оба. А он на меня и не смотрит, будто нас не знакомили, будто меня и нет вовсе. Был Платонов слегка навеселе.
— Это почему же ему не понравилась моя запись? — обращается к Кожевникову.
— Он тогда сказал, что она обидна для стариков.
— А ты бы ему пояснил, что тех старичков трудно чем-нибудь обидеть, особенно Тарасовну, она сама хоть кого обидит.
Впоследствии, перебравшись в Загорск, я чуть ли не год прожил в доме Авдотьи Тарасовны, муж ее помер, музей ликвидировали, и она, боясь воров, брала квартирантов. Старуха была зело оригинальная, чем-то смахивала на лесковскую воительницу, она и родом была из Ельни, встречалась на своем веку с такими людьми, как Сытин, Телешов, Брюсов, Пришвин, но так и осталась неграмотной. Кое-какие богатства у нее все-таки уцелели, держала их цепко, ей уже далеко было за семьдесят, когда я услышал от нее: «На тридцать-то лет мне, Феденька, хватит, а дальше-то как жить буду?» Но это все я не враз оценил, а Платонов и побыл у них часа два от силы, а главное ухватил, понял.
Беседа за столом у Кожевниковых между тем продолжалась, они вели прежний свой разговор, прерванный из-за моего прихода, я больше помалкивал, незаметно наблюдал за Платоновым, прислушивался к его словам. Говорили же они вот о чем.
— Нет, Андрей, я честно могу сказать, что завидую тебе хорошей человеческой завистью.
— А я тебе, Алексей, искренне завидую.
— Если б я только мог писать, как ты!..
— Каждая птичка поет тем голосом, какой господь бог дал. Только в чем у нас с тобой разница? Ты пишешь по-своему, на свои темы, я — по-своему и тоже на свои. Но тебя печатают без препон и заминок, а у меня все получаются заторы. А пить-то и есть моей семье надо? Я ведь тоже хлебом от литературы стал кормиться. И что мне делать? Бросать это дело, когда я возомнил себя писателем? Я уж иногда задумываюсь: а писатель ли я?
Между прочим, эту мысль Платонов и впоследствии не раз высказывал. Кожевников его уверяет, что уж кто-кто, а он-то и есть истинный писатель, и рано ли, поздно ли, а его поймут, признают, его будут печатать всего.
— Это будет, когда меня не будет, — говорит ему на это Платонов и рюмочку хлоп и снова ее на подлокотник.
Так у них и идет, приблизительно все на эту тему, а мне неинтересно, я ведь его еще не читал, вижу, что в разговор мне не вклиниться, с другом своим толком не поговорить, и решил откланяться. Кожевников меня понял: