Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)
Шрифт:
Дальше брезжит, конечно, «заря революции». Но только брезжит. Ее еще не видно, и роман ни на чем не кончается. Это и лучше: остается впечатление большой правдивости и большой зоркости. На русском языке таких книг о войне немного; пожалуй, такой книги еще и не было. Имею в виду, разумеется, только последнюю войну, потому что войны предыдущие — это «дьявольская разница», по пушкинскому выражению. Севастополь уже отдает древней историей, а о двенадцатом годе нечего и говорить.
Если бы Лебеденко создал только фон своей книги — походное житье-бытье нескольких заурядных офицеров, — то и тогда его следовало бы признать настоящим художником.
ШОЛОХОВ
Его успех у читателей очень велик. В советской России нет библиотечной анкеты, где бы имя Шолохова не оказалось бы на одном
— А, здорово! Здорово! Ловко, негодяй, пишет. Замечательно наворачивает, подлец. Здорово!
В глазах его было искреннее удивление: советский писатель, а не совсем бездарен и туп; на книжке пометка Государственного издательства, а читать не противно. «Ну, да ведь это казак!» — нашел он вдруг неожиданное объяснение.
Успеху Шолохова критика содействовала мало. В России о нем только в последнее время, после «Поднятой целины» и третьего тома «Тихого Дона», начали писать как о выдающемся художнике, которому приходится простить некоторую противоречивость его социальных тенденций. В эмиграции критика занималась Шолоховым лишь случайно. Леонову или Бабелю, Федину или Олеше у нас больше повезло. Шолохов оставался в тени. Но это не помешало ему «пробиться к читателю» и опередить в читательском «благоволении» всех тех, о которых в печати было больше толков. Популярность его разрастается.
У Шолохова, несомненно, большой природный талант. Это чувствуется со вступительных страниц «Тихого Дона», это впечатление остается и от конца романа, — хотя третий том его, в общем, суше, бледнее и сбивчивее первых двух. «Поднятая целина» по замыслу мельче. Но в ней все, о чем рассказывает Шолохов, живет: каждый человек по-своему говорит, всякая психологическая или описательная подробность правдива. Мир не придуман, а отражен. Он сливается с природой, а не выступает на ней своенравно наложенным, чуждым рисунком. Искусство Шолохова органично.
В заслугу ему надо поставить и то, что он не сводит бытие к схеме в угоду господствующим в России тенденциям, — как это случается, например, у богато одаренного, но растерянного и, кажется, довольно малодушного Леонова… Шолоховские герои всегда и прежде всего люди: они могут быть коммунистами или белогвардейцами, но эта их особенность не исчерпывает их внутреннего мира. Жизнь движется вокруг них во всей своей сложности и бесцельности, а вовсе не для того только, чтобы закончено было какое-либо «строительство» или проведен тот или иной план. В повествование входит огромное количество действующих лиц. Некоторые из них эпизодичны, на их долю достается всего-навсего какая-нибудь одна фраза. Но если через триста страниц это лицо снова вынырнет, оно окажется уже знакомо, и автор никогда не наделит его чертами, которые бы не согласовались с уже известными. Все у Шолохова очень «ладно сшито». Он знает, о чем пишет, — знает не только в том смысле, что касается близких себе общественных слоев, но и в том, что видит и слышит все изображаемое, как будто бы в действительности оно было перед ним. Фальши нет почти совсем.
Привлекает в Шолохове свежесть. Привлекает первобытная сила его характеров. Привлекают даже такие, например, лирические отступления, — необычайно и странно звучащие у советского автора, не похожие на индустриальные восторги большинства его собратьев:
– Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь пол низким донским небом. Вилхорины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравившимся гнездоватым следом конского копыта, курганы, в мудром молчании берегущие зарытую казачью славу… Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачья, нержавеющей кровью политая степь!
Слова, пожалуй, слишком уж «нутряные». Но тон искренний, и неподдельная есть в этом отрывке связь с землей, неподдельная ей преданность. Это, может быть, лучшая и самая сильная особенность дарования Шолохова: его чувство земли. Думаю даже, что именно она к Шолохову влечет и тянет: литература везде, во всем мире, механизируется, теряет живую непосредственность, надстраивает в своих вымыслах этаж за этажом, обрывает корни, — и если вдруг появляется
Оба шолоховских романа — «Тихий Дон» в особенности — развиваются неторопливо, плавно и величаво. Это настоящий «roman-fleuve», если воспользоваться модным сейчас выражением. Дыхание ровное. Размах большой. Талант автора, повторяю, вне всяких споров.
При всем том я не думаю, чтобы Шолохов был писателем первоклассным, каким его нередко называют в последнее время. Он еще молод, окончательную оценку давать ему рано. Однако в будущее его «верится с трудом». Во всяком случае, сейчас надо основываться на свершениях, а не на обещаниях.
Есть простота, здоровье и сила, прошедшие через все испытания и соблазны, — и все-таки уцелевшие, даже закалившиеся в них. Но есть рядом сила, которая ничего еще не узнала, ничем еще искушена не была… Шолохов именно таков. Он еще в «школе первой ступени» общей культуры, и неизвестно, что бы с ним было, если бы пришлось ему пройтись по многим мытарствам, открытым современному человеку. Я только что назвал имя Леонова, который как будто оттеснен сейчас на второй план успехом Шолохова. Леонов, в сущности, не написал ни одной удачной вещи. Только «Барсуки», пожалуй. «Вор» внутренне замечателен, но хаотичен и напыщен, все дальнейшее – срыв. Однако Леонов, мне кажется, все-таки крупнее и значительнее, как художник, чем Шолохов. В нем есть беспокойство, которое рождается только присутствием мысли. В нем есть «дрожжи». Шолоховское же тесто именно без дрожжей: оно не бродит и потому едва ли взойдет. Леонов способен написать сто или двести плохих и лживых страниц, но вдруг «влетит» и в нескольких страницах искупит все свои грехи. Шолохов не срывается, но и не взлетает. Конечно, он не всегда одинаков. Его искусство то крепнет, то слабеет, но без резких колебаний. Пишет он легко, широко и свободно. Как будто бы так, как советовал Гейне: «словно из ведра». Но Гете добавлял: «исправляйте – потом». У Шолохова «ведро» остается в девственном состоянии, и такова вся ведерная размашистая сущность его, что исправления почти невозможны. Можно кое-где подчистить стиль, но нельзя сжать течение романа, не исказив его.
«Тихий Дон» не раз уже сравнивали с «Войной и миром». Шолохова называли последователем и учеником Толстого. Кое-что от Толстого у него, действительно, есть, но чем пристальнее вглядываешься, тем сильнее убеждаешься, что это — только оболочка толстовского искусства… Да, «roman-fleuve». Но Толстой им управляет, он нас самих, читателей, уносит на его волнах. А Шолохов не в силах поток сдержать. Третий том «Тихого Дона» сбивается на откровенную бестолочь: автор больше не знает, что, куда, к чему, и в поисках спасения цепляется за «руководящую» коммунистическую идейку. Мысль могла бы помочь ему. Но мысли у Шолохова нет.