Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)
Шрифт:
Но мы живем не на луне, не «в царстве грез», как выражались прежде поэты. Все здесь связано со всем, все — со всеми. Интересного в чистом, отвлеченном виде не существует, — всегда нужна некоторая «поправка на обстоятельства». Интереснее всего то, в чем я больше заинтересован, и вовсе не по какому-либо корыстному, низменному расчету, а, наоборот, по открывающейся для меня возможности как-то войти в общее человеческое дело, послужить ему, присоединиться к нему. «Истинный космополит существо метафизическое», — сказал еще Карамзин, — и до сих пор во всех наших европейских обольщениях, очарованиях и разочарованиях, это остается глубоко верным. Кто этот закон пытается опровергнуть, превращается в тень, — и в своем обманчивом западном обличии отходит гораздо дальше от сущности и естества культуры, нежели
Советская литература груба. Да, с этим, конечно, никто не спорит! Она бедна и скудна: да, да, конечно! Но это наша грубость, наша бедность и скудость, та, за которую мы несем ответственность, та, которую можем здесь, хотя бы и за тридевять земель, изменить или исправить, та, которой мы дышим, одним словом, которой обречены дышать! Кое-чему у нее, у этой дурной и нищей литературы, мы поучимся, — как научимся и у самой России, надо надеяться, когда-нибудь, — кое-что откинем или постараемся улучшить. Долгое нужно взаимное всматривание, долгая проверка и «узнавание»… Но жаловаться на скуку все-таки не время.
Мысль за мыслью, как нить за нитью — постепенно приходишь к литературе, которая творится здесь, в эмиграции. Если надоела «та», то, вероятно, привлекает «эта»: так должно было бы оказаться, по крайней мере.
Но, к сожалению, это не совсем так. Об эмигрантской литературе много писали в последнее время — и за здравие и за упокой. Она достойна, по самому положению своему, всяческого внимания и сочувствия. В ней есть замечательные художники. Но она еще не вплетается со своей мелодией в «мировой оркестр»: она ничего отчетливо не представляет, ничего не говорит. Подождем, срок еще не упущен, и торопливость в таких делах только вредит. Но не будем презрительно и брезгливо махать рукой на другую литературу, не менее русскую, чем наша здешняя, гораздо более несчастную, чем она, и все-таки находящую в себе силы существовать. Трудно доставать советские книги. Но кто достанет их, увидит, что они «интереснее», чем кажется с первого взгляда, — если только интересна жизнь, Россия, будущее.
< «ГУЛЯЙ-ВОЛГА» АРТЕМА ВЕСЕЛОГО.
– «ЛЬВЫ И СОЛНЦЕ» С. СЕРГЕЕВА-ЦЕНСКОГО. –
«ВЕЛИКИЙ ИЛИ ТИХИЙ» ВЛ. ЛИДИНА >
Об Артеме Веселом довольно много писали после появления первых его книг. Он был сразу включен в число главнейших «надежд» советской литературы. Нельзя сказать, чтобы надежда совершенно не оправдалась. Однако пишут о нем все меньше, уделяя ему место где-то в стороне от «большой дороги» советской словесности.
Это романист, талант которого так же бесспорен, как и болезненно ограничен. У Веселого нет ни мысли, ни дара обобщения, ни внимания к человеку. Зато у него необычайно развито чувство языка, ему доступно то первичное наслаждение языковой стихией, которого не знают художники много более крупные и значительные. Веселый упивается словами и словесными сочетаниями, купается в них, захлебывается ими, — и проявляет в этой области чутье и изобретательность. Он считает себя учеником Хлебникова. Конечно, это верно лишь с оговорками. Из богатого, но сырого, странного и темного хлебниковского наследия Артем Веселый принял лишь то, что легче всего было популяризовать и использовать для обычной, рядовой беллетристики. Вместо «чудеса» сказать «дивеса», а историков назвать «прошляками» — еще не значит быть учеником Хлебникова… Хлебников гораздо сложнее, а в языковых своих поисках гораздо органичнее и загадочнее… Но кое что от него у Артема Веселого, действительно, есть, в особенности, тяготение к славянским истокам русской речи, отталкивание от литературного западничества.
Как бы то ни было, когда читаешь Веселого, первое впечатление складывается в его пользу. Если даже стиль его бывает не по душе, то чувствуешь богатство, яркость, силу, какое-то природное «буйство» этого стиля. Чувствуется талант. Можно бы, разумеется, обойтись и без того, чтобы выделять одну строчку в целую главу, а слова можно было бы и не расставлять в виде какой-то лестнички, с правильными, постепенными уступами, — но это мелочи.
Новая книга Веселого называется «Гуляй-Волга». Говорится в ней о покорении Сибири Ермаком. Автор так объясняет заглавие романа:
— Гуляй-городом в глубокую старину у русских звался военный отряд в походе — с обозами и припасами; у сибирцев — кочевое становище. Позднее гуляй-городом назывались подвижные в катках башенки для приступа к крепостям. Отсюда в хорошую минуту родилась и «Гуляй-Волга» — русской воли и жесточи, мужества и страданий полноводная река, льющаяся на восток.
Дальше Артем Веселый говорит:
— Знаю, глупец, зачерствевший в зломыслии и ненавистничестве, пустится поносить меня всяко и лаять на разные корки, полудурье прочтет книгу сию, ухмыльнется и забудет; умный же и чистый сердцем возрадуется крутой радостью и порой перечтет иные строки… Улыбка и уроненная на страницу слеза живого читалы послужат мне лучшей наградой за этот каторжный и радостный труд.
Всякому лестно, конечно, попасть в «умные и чистые сердцем». Но, по совести, вижу, что мне приходится зачислить себя не в «живые читалы», а в «полудурье». Роман Артема Веселого далеко не ничтожен и по-своему даже интересен, но в память он не врезается ничем. Автор, вероятно, много работал, вжился, так сказать, в склад эпохи и быт той дикой казацкой среды, которую изображает; он с большим искусством и редким словесным чутьем передает речь своих безымянных героев, но в его причудливом, пестром создании нет людей. Это какой-то ковер, а не картина. Ковер, правда, настоящий, самотканый, не фабричный, но все же дающий лишь сплетение разноцветных нитей, игру тонов и красок, а не что-либо большее. Пока Ермак с казаками плывет, и запечатлеть надо лишь это движение безличных отрядов на восток, Артем Веселый еще в своей области и достигает большой яркости. Но вот — прием у царя Ивана в Москве: отдельные люди, сложный, резко индивидуальный характер в центре картины… Беспомощность автора обнаруживается сразу.
Если от романа и остается впечатление, то довольно смутное. Уловлен дух вольницы, слышен в ходе повествования какой-то азиатский, унылый и широкий напев. Но истории в нем нет. Советская критика усмотрела у Артема Веселого «вскрытие классовой сущности сибирского похода». Это тяжелый случай марксистской галлюцинации.
Если бы мы ровно ничего не знали о положении советской литературы и настроении писателей, то по одной небольшой повести Сергеева-Ценского «Львы и солнце» можно было бы догадаться, что в России на этот счет крайне неблагополучно.
Сергеев-Ценский беллетрист немолодой, не очень склонный к юмору, часто даже впадавший в показное «серьезничание». Дай ему волю, он, вероятно, отражал и «отображал» бы революцию, пятилетку и строительство в обширных романах, которые, может быть, и страдали бы явным загибом или анархическим уклоном, но были бы солидно скроены, ловко написаны и читателю, наверно, пришлись бы по вкусу.
Однако Сергееву-Ценскому воли не дают. Он не в милости у начальства, он растерян. Иначе трудно объяснить, почему Ценский сочинил и напечатал повесть, которую человек в здравом уме и твердой памяти едва ли согласился бы признать своей. Повесть написана будто от отчаяния. В своем роде это ценный документ, психологически ценный: если «от хорошей жизни не полетишь», по Горбунову, то и такой бред от хорошей жизни не придет в голову.