ЛИВИЯ, или Погребенная заживо
Шрифт:
Однако не один он был за многое благодарен Ливии; Феликс тоже не стал исключением. Ведь Ливия часто составляла ему компанию в ночных прогулках. Именно она заставила его полюбить мрачный городок, можно сказать, сотворила настоящее чудо. «Venite adoremus» [97] гласила потрескавшаяся золотая табличка на часовне Серых Грешников, словно часовенка эта принимала и понимала чувства Феликса, его благоговейное обожание загадочной и эксцентричной девушки, ибо его любовь была безнадежна. Ливия покорно сидела с ним на скамейке в церковной тишине, прислушиваясь к ропоту воды, плещущей на непокорные лопасти колес. Не отнимая у него руки, она шептала: «Ты молись, если хочешь. У меня никогда не получалось». А он лишь еще сильнее напрягался от застенчивости, чувствуя, как щеки его заливает румянец, невидимый в темноте. Он готов был сколько угодно сидеть неподвижно, в одной позе, лишь бы чувствовать ее шершавую ручку в своей руке, это было блаженством. До чего же это было прекрасно, до чего романтично! И какой прелестной была в такие минуты Ливия. Она часто говорила о живописи, казалось, она все-все знает об Авиньоне, до тех пор вызывавшем у него лишь тоску, тоску узника. Что до цыганских замашек… что ж, это не мешало ей стать одной из лучших в Слейд-скул [98]
97
Приидите, поклонимся (лат.). Слова из католической литургии. (Прим. ред.)
98
Слейд-скул — художественное училище при Лондонском университете, основано в 1871 г., названо в честь известного мецената и коллекционера произведений искусства Ф. Слейда.
99
Джон, Огастус (1878–1961) — Валлийский художник. Автор многих известных портретов. Вел богемный образ жизни, много путешествовал.
Но Катрфажа Ливии приручить не удалось; они ненавидели друг друга и даже этого не скрывали. Спустя некоторое время они пришли к оригинальному компромиссу, маленькому клерку умелым шантажом удалось залучить ее в помощницы, использовав ее связи с цыганами, поскольку среди многочисленных проектов лорда Галена были и такие, где очень пригодились их вольные нравы.
Предыстория этого компромисса такова: цыгане, как известно, занимали квартал Ле Баланс, облюбовав ветхие и пользовавшиеся дурной славой дома. Катрфаж надоумил их разобрать каменные полы и начать раскопки, чтобы добраться до той части культурного слоя, который хранил предметы древних эпох, когда Авиньону и не снилось «пленение пап». Амфоры, могильники, оружие, домашняя утварь, мозаичные полы — поистине это были чуть ли не самые богатые археологические находки той поры. Все эти сокровища были упакованы в мешки и тайно перевезены в шато Галена на телеге, запряженной мулом. Поняв, что пикантные подробности ее «цыганских» похождений успели дойти до ушей Катрфажа, Ливия согласилась ему помогать, лишь бы он не рассказал кому-нибудь про ее сомнительные забавы; и в самом деле она спасла пару весьма ценных предметов, которые цыгане наверняка бы продали, естественно, они догадывались, что кому-то эти находки принесут хорошие денежки, куда больше, чем им платит Катрфаж.
Да, то лето запомнилось Феликсу не только дивными вечерами в Ту-Герц, но и долгими ночными прогулками в обществе надменной темноволосой босоногой девушки; ее тонкая фигурка была прямой, как стройное деревце, ее не пугали самые темные закоулки — даже те, где беднягу Феликса всегда одолевала дрожь. Взять хоть улицу Лонд, там единственный газовый фонарь, и тот висел на стене, столь замшелой и отсыревшей, что от нее веяло могильным холодом… Там столько темных незаметных дверей — отличное место для грабителей. Ливия не обращала внимания на подобные мелочи и продолжала вполголоса что-то рассказывать, хотя приходилось идти друг за другом, чтобы не испачкаться о грязную стену. Ей очень хотелось отыскать в лавках знаменитую авиньонскую шаль, такая была когда-то у ее матери, еще до замужества. Но увы, в городе больше никто не делал этих тонких кашемировых платков.
Это Ливия приучила его сидеть и слушать, как просыпаются птицы на маленьких площадях вроде Ле-Бон-Пастер или Сквер-де-Корп-Сент с ее обшарпанным плещущим фонтаном; или на Сен-Дидье, расположенной немного под углом к остальному городу, но не менее запоминающейся. Как раз во время подобных ночных прогулок он, наконец, прозрел: ему открылась неповторимая гармония южного Средиземноморья, теперь он буквально упивался великолепием здешних звездных ночей. Какое это было счастье, вшестером расположиться под деревом рядом со старым бистро, например, у «Птицы», попивая молочно-белую анисовку, pastis, сидеть и ждать, когда над изъеденными временем зубчатыми стенами города поднимется луна. Один раз Ливия привела лошадей, одолжила у цыган, и они поехали к Пон-дю-Гар. Устроили там пикник, и всю ночь провели на крутом склоне горы, нависшем над жадеитово-зеленым Гардом, который, петляя, бежал к морю. Иногда и Блэнфорд присоединялся к их с Ливией ночным прогулкам. Феликс злился и сразу падал духом, как только на сцене появлялся его друг. Но ведь и сам Блэнфорд был жертвой магнетизма Ливии — никак не хотел уйти, оставить их с Феликсом вдвоем, хотя мысленно проклинал свою назойливость и бестактность. А Ливия, похоже, радовалась, явно предпочитая его Феликсу. Помрачневший консул вынужден был смотреть, как эта парочка идет впереди, нежно взявшись за руки, он же в своем университетском блейзере обычно уныло брел сзади, бормоча под нос страшные ругательства и страдая от ревности. Впрочем, никто не принимал тогда все эти любовные симпатии и обиды всерьез — в них просто играла юность, их опьяняло чарующее ощущение летней неги среди олив и вишен Арамона и Фулка, Монфаве и Сорге. Часто, когда Блэнфорд мысленно возвращался в то безмятежное время, перед ним, как наяву, вставала эта картина: их компания на железном мостике, переброшенном через родник в Воклюзе; все неотрывно смотрят на взбудораженную форель и слушают рев воды, которая, вырываясь из узкой глотки расселины, мчится мимо, полная рыб, которым не нужно было даже плыть, их несла река.
Если бы Блэнфорд правда хотел понять тайну своей страстной привязанности к Ливии, то наверняка вспомнил бы еще одну сцену из той благословенной поры. Однажды Феликс на несколько дней уехал, и Ливия вдруг назначила Блэнфорду свидание в маленьком
Видимо, Ливия часто сюда наведывалась, потому что стала уверенно открывать шкатулку за шкатулкой. Потрясенный Блэнфорд увидел записи, в которых говорилось о замужестве возлюбленной Петрарки, донны Лауры, и, более того, несколько страничек, вырванных из писем маркиза де Сада. Это было удивительно: держать в руках белый листок, вчитываться в написанные выцветшими чернилами строчки. Он забыл, что и у знаменитого распутника, и у Музы Петрарки одна фамилия — Сад, и они родом из одной семьи… А утро такое тихое, такое раннее. Но вот Ливия подходит совсем близко, вот она в его объятиях; потом она заперла бесценные шкатулки и повела его на прохладную поляну, они сидели рядышком на скамейке, пытаясь скормить павлинам зачерствевший сэндвич, который Блэнфорд предусмотрительно захватил с собой.
— Скоро я вернусь в Германию, — сказала девушка, — и мы не увидимся до следующего лета, если ты не поедешь со мной; но ты пока не можешь уехать, я знаю. Обри, в Германии назревают невероятные перемены; страна живет надеждой, вся страна. Рождается новая философия, которая сделает новую Германию лидером всей Европы.
Это заявление было несколько настораживающим, но Блэнфорд был не в ладах с политикой. До него доходили слухи о том, что в Германии сейчас неспокойно, что там мечтают о пересмотре границ — такова реакция на Версальский договор. [100] Однако от этих политических дрязг веяло такой скукой, и вообще, он был уверен, что новое правительство раз и навсегда покончит с этими безумствами. Да и как можно было думать о новой войне, тем более из-за всяких мелочей… Вот почему высказывания Ливии показались ему очень романтичными. Скорее из желания ее подзадорить — он обожал, когда у нее от волнения розовели щеки и она крепко сжимала руки — нежели из искреннего интереса, Блэнфорд спросил:
100
Имеется в виду Версальский мирный договор 1919 г., по которому Германия возвращала часть земель целому ряду стран. (Прим. ред.)
— И что же представлял собой старый мир?
Нетерпеливо смахнув упавший на глаза локон, она ответила:
— Старый мир умер в тысяча восемьсот тридцать втором году, вместе с Гете; тогда главенствовали гуманизм, либерализм и вера. Гете был символом этого мира, а эпитафию произнес Наполеон после встречи с Гете; это была непроизвольная дань восхищения всему тому, что разрушала Французская Революция. «Voil`a un homme», [101] — произнес Бони, [102] дитя Директории [103] и предвестник ленинизированной еврейской культуры сегодняшнего дня. После смерти Гете возник новый мир, который под эгидой иудео-христианского материализма превратился в огромный трудовой лагерь, вот так. Везде — в искусстве, политике, экономике — евреи выскочили вперед, и они задают тон. И лишь Германия хочет заменить этот этнос на другой, на арийцев, которые обеспечат новый расцвет вечных ценностей, как это происходило во времена Гете, он ведь был последним гением возрожденческого масштаба, гением-универсалом. Почему бы не вернуться к этому?
101
Здесь: Вот это человек! (фр.).
102
Бони — сокращенная форма от «Бонапарт»
103
Директория (1795–1799) — Правительство Французской республики, сложившееся после свержения диктатуры якобинцев на завершающем этапе Великой Французской революции. (Прим. ред.)
Блэнфорд не представлял, как такое возможно, однако ее трогательный энтузиазм был настолько горячим, а ее поцелуи настолько обезоруживающими, что он сам не заметил, как закивал в ответ. Новый мир Ливии. Это звучало как «сад Гесперид», полный золотых яблок. Собственно, любая модель нового мира, в котором присутствовала бы Ливия, немедленно была бы пылко им одобрена. Он сказал:
— Ливия, милая, я люблю тебя. Расскажи обо всем этом поподробнее, по-моему, всем нам как раз и надо избавиться от воинствующей тупости.
И Ливия продолжила рассказ об этой потрясающей интеллектуальной авантюре. Ее наивность, вера в идеальное устройство нового мира, разрывали ему сердце. Но стоило упомянуть Констанс, как она вскричала:
— Не выношу ее упрямства, носится со своими еврейскими маклерами от психоанализа, сколько можно… венский раввинат. Все это мертво, давно мертво. Бесплодный конструктивизм, из которого торчат уши логического позитивизма! — Блэнфорду пришлось туго, потому что он почти ничего не знал ни о специфике метода, ни о персоналиях. А Ливия все тараторила и тараторила: — Задолго до никчемных еврейских штучек, попыток препарировать человеческую психику, древние греки выработали свою собственную, куда более плодотворную и поэтичную, и при этом разумную систему. Так например, до горстки головорезов, которые управляли с Олимпа, были другие боги, скажем, Уран, правивший землей и кастрированный своим сыночком Кроном. Отрезанные гениталии, все еще подергивающиеся, кровоточащие, пенящиеся, были брошены в море, и эта пена дала жизнь Афродите. А какой из миров предпочитаешь ты? И что тебе кажется наиболее плодотворным?