Лога
Шрифт:
Куница выпала из Ларькиных рук. Побледневший, с перекошенным от страха лицом, он обреченно смотрел на идущего на него Игнатия. Разворачиваться и удирать поздно, старик уже почти рядом.
— Не подходи, Игнатий, — схватил Ларька ружье. — Не подходи, стрелять буду!
— Но-но... не шуткуй, паря. Ружье — оно однажды само стреляет.
— Стрельну, Игнатий! Ей-богу, стрельну! — визжал, взводя курок, Ларька. Он пятился, отступал от Игнатия. Но задники лыж скоро зарылись в снег, дальше отступать было некуда. Ружье ходуном ходило в дрожащих, ослабевших руках парня.
«Может и выстрелить ненароком», — успел еще подумать Игнатий, как
23
— Не хотел ведь, не хотел! — ревел навзрыд Ларька. — Не знаю, как палец сорвался!
Он ломился через лес, не выбирая дороги, куда глаза глядят, лишь бы только убежать поскорее, не видеть подстреленного, скрюченного Игнатия.
«Убил, убил! — беспрерывно колотилось в мозгу. — Куницу не мог убить, а человека убил!»
Ларька по-прежнему в голос завывал, точно побитая, бездомная собака. Он глубоко увязал в топком снегу, хоть лыжи и широкие были. Без палок он оступался, заваливался то на бок, то на спину, совался в снег голыми руками — варежки он выронил вместе с куницей. Он часто въезжал в еловый подрост, пурхался, бился в нем, как пойманная куница, обрушивал на себя тяжелые, ухающие глыбы.
«Убил, убил...» — стучало, не умолкая, в голове, толчками отзывалось во всем теле, лишало сил.
С уклонов он скатывался, рискуя расшибиться насмерть, выхлестнуть ветками глаза или поломать лыжи, налетал на деревья и кусты, на пни и выворотни, изорвался весь о сучья, в кровь исцарапал лицо.
В крутых подъемах он ничком падал, сползал, распластавшись, обратно, тщетно пытаясь ухватиться за что-то, бороздя снег руками и ногами, с жалким скулением, не вставая, снимал лыжи, брал в каждую руку по лыжине, ухватившись за ременные крепления, и карабкался на четвереньках вверх, чуть ли не по шею утопая в сугробах, толкая с боков лыжи и опираясь на них, чтобы еще глубже не проваливаться. Шапку он где-то потерял и не заметил этого.
«Убил, убил...» — стучало, не умолкая, в голове, толчками отзывалось во всем теле, лишало сил.
А может, не совсем убил? Может, живой еще?.. Может, помощь какая требуется, а он удирает, сопли распустил...
Да нет, как не убил, если почти в упор выстрелил. В живот вроде попал. За живот Игнатий схватился. Дробью, в живот... и не убил. Наверняка убил, и надеяться нечего. Все, конечно, разворотил старику... Ларьку тут же мучительно вырвало, долго полоскало, тянуло до жестокой рези в желудке и горле. Он стоял на коленках, весь содрогаясь и задыхаясь, стонал, корчился от болезненных приступов, из носа и рта у него текло, по подбородку длинно свисало, он изнеможенно, обессиленно отхаркивался, отплевывался и отсмаркивался, набивал рот снегом и вытирался им.
Так он насилу пересек Плутаихинский лог, выбился, промокший и обледенелый,
Дорога. А теперь что? Теперь куда?
В Кондратьевку надо бежать, к людям. Поднять скорее деревенских, рассказать, повиниться во всем. Пусть найдут Игнатия, вынесут...
Нет, куда угодно, только не в Кондратьевку. На центральную усадьбу надо, в милицию прямиком. Пусть его сразу заберут, в тюрьму посадят. Пусть его больше никто не увидит: ни мать, ни Константин, ни девки, ни парни-призывники... никто, никто. Пусть в деревне проклянут его и забудут. Что заслужил, то и получай.
И, опять жалко заскулив, проникаясь к себе жалостью и презрением, Ларька побежал на центральную усадьбу.
Начало уже темнеть. В поредевшую, потончавшую к вечеру небесную хмарь проступила уже размытым желтым пятном не то убывающая, не то растущая луна. Блеклая, расплывшаяся, она упорно рвалась вверх, будто большеголовый, светящийся спрут в морских пучинах, будто там, повыше в небе, ей будет легче выпутываться из бесконечных облачных наплывов и тенет, легче выглянуть и залить землю мерцающим светом. Лес быстро накапливал ночную стылость, чуткость и отзывчивость, деревья раскатисто потрескивали, точно хлопки отдаленных выстрелов, под лыжами взвизгивало и скрябало, словно под тяжелыми железными полозьями.
Дорога была накатанная, твердая, местами она обледенела и бежать по ней без лыжных палок — сплошное мучение. Лыжи не подчинялись парню, разъезжались на каждом шагу. Ларька поминутно падал, отшибая до крика ладони, локти и колени. Пришлось бросить лыжи и идти пешком. Лыжи кто-нибудь подберет, кататься будет. Зачем они теперь Ларьке? Теперь ему многое-многое ни к чему.
Шла дорога чуть под уклон. С одной стороны ее, за низкой заиндевевшей осинниковой порослью, чернел пихтач Плутаихинского лога, с другой — тянулись насколько хватало глаз, пропадали в сжимавшихся сумерках бескрайние вырубки; они кое-где перемежались клочками оставленного хвойного леса, они то вздымались рослым и буйным березняком или осинником — старые, многолетней давности вырубки, то были совсем голые, неприютные, с обжигающей, колючей ветровой поземкой, все на них занесено, заровнено снегом.
А затем появились с обеих сторон высоченные строевые сосны, подступили близко к дороге, скрыли от Ларьки видимость и небесный простор. Это начался колхозный лес, тянувшийся вдоль пахотных земель, отделявший поля от использованных лесосек. Прав на него у лесозаготовителей нет, а то бы и этот лес выпластали.
До центральной усадьбы оставалось километров пятнадцать, но Ларька не думал о расстоянии, ему сейчас лишь бы идти, двигаться, лишь бы хоть немного заглушить неотвязную мысль об Игнатии.
В лесу было тише, спокойнее, гулявший над вырубками ветерок отпрянул, не забирался сюда, звуки шагов глохли в непроглядном скоплении сосновых стволов. И только бежавшая чуть впереди и сбоку луна почему-то беспокоила, пугала, не давая забыться, все время напоминая о случившемся, высвечивая своим тусклым, затянутым облачной пеленой оком дорожный узкий прогал.
В лесу Ларька согрелся, отпустило спрятанные в рукава руки, по разгоряченной шее потекли ручейки не то пота, не то растаявшего в волосах снега. Поцарапанное лицо едко щипало и саднило.