Лондонские поля
Шрифт:
Ну конечно. Мариус Эпплбай — всего лишь псевдоним. Это Эспри. Я так и знал — я даже не удивился. Чтиво было почти до смешного сентиментальным. Чем еще можно объяснить столь знакомый вкус и сдобность (как у бисквитного торта, для приготовления которого берется по фунту каждого из его ингредиентов, смею заверить) той любви-ненависти, какую я испытывал к «Пиратским водам»?
Углубляясь в стопу журналов, я нашел дополнительные, более ранние сообщения: скандалы, обвинения. Она подала на него в суд; он все уладил; сомнения сохраняются. «Эта книга — сплошная ложь», — говорят Корнелия и ее адвокаты. «Что случилось, то случилось», — настаивает Эспри.
Естественно,
Что же произошло на самом деле? Думаю, тому, кто хочет знать правду, следовало бы спросить об этом у старого Кванго.
Прежде чем я успел поделиться этими открытиями с Николь, она отрывисто сказала:
— Как я все здесь ненавижу.
— Да, на вкус некоторых людей это несколько чересчур.
— Это апофеоз вульгарности. Но дело даже не в этом. Дело в том, что халаты, безделушки-побрякушки, награды и все такое прочее — сплошь подделки, без единого исключения.
— Не может быть!
— Посмотри на этот перевод. Полная абракадабра. Он его сам напечатал, за собственные деньги.
— Но он же, он так…
— Он пишет только халтурные пьески да затейливые статейки. Господи, да почему же ты о нем никогда не слышал? А? Как ты думаешь?
— Тогда зачем же он это делает? — спросил я.
— А ты как думаешь? Чтобы пускать простакам пыль в глаза.
— Ну и ну, — сказал я. — Нижайше прошу прощения.
Достойно сожаления и разочарования, совершенно для меня неприемлемо то обстоятельство, что я, подобно всем другим умирающим, с которыми мне приходилось сталкиваться, страдаю от газов и всех связанных с этим неудобств. Если произвести экстраполяцию из смерти моего отца, смерти моего брата, смерти Дэниела Хартера и смерти Самсона Янга, то можно заключить, что обретение вечного покоя всегда представляет собой довольно ветреную сцену… Я рад, что больше нет нужды часами торчать в «Черном Кресте», где мне не раз пришлось чувствовать, как подмышки полыхают от стыда. Теперь там меня никто не узнает (каждый день — как первый день), так что мне приходится стоять поодаль и вести себя «характерно».
Малышка кричит, малышка кричит и пытается перевернуться, в ужасной этой борьбе против того, что она малышка. Эта борьба направлена против всего неизменного и неработоспособного. От напряженных усилий Ким пукает. Уф! Ну и ну… Возможно, пускание газов считается непристойным именно из-за того, что оно связано со смертельной слабостью, с младенческим существованием, с умиранием. Очевидно, для нее, для Ким (так, во всяком случае, пишут в книгах), груди, пенис — означают жизнь. А вот стул, экскременты — все это означает для нее смерть. Однако она не выказывает естественного отвращения, младенцы вообще ни к чему не испытывают неприязни, так что не приходится ли всем нам весьма основательно обучаться тому, чтобы ненавидеть собственное дерьмо?
Я — отец ребенка Мисси. А может, его отец — Шеридан Сик. («Полагаю, он от Сика». — «Не смей его так называть!» —
Мисси должна была уйти. Ради того, чтобы сохранить равновесие. Ради того, чтобы не загромождать пространство. Она принадлежит какому-то иному варианту реальности. Она предпочла жить своей собственной жизнью. Ей не хотелось обрести художественную форму. Ей хотелось быть в безопасности. Быть в безопасности, в Америке, под конец тысячелетия.
Я все еще верю, что любовь обладает силой, способной привести к тебе возлюбленную, притянуть ее, словно на лесе спиннинга. Можно закинуть лесу на расстояние в полпланеты, и она притянет к тебе твою возлюбленную. Но я даже не пытаюсь снова до нее дозвониться. Любовь во мне увяла. Она истощена чем-то другим.
У Мисси есть доступ в мою сновидческую жизнь, словно бы сновидения суть остатки от силы любви. Эти сны о Мисси похожи на сны самой Мисси, они очень логичны и реалистичны — не идут ни в какое сравнение с испепеляющим ядерным жаром моих кошмаров. Мы все продолжаем тот разговор. На Кейп-Коде. «Обними меня», — говорю я. «Как твоя книга?» — спрашивает она. «Я ее брошу, — отвечаю. — Хочу ее бросить. Это дурная книга. Я, Мисси, совершаю дурное дело».
Тогда она говорит: «Наблюдай за этой девицей. Только будь поосторожней. Там назревает неожиданная концовка. Это не Кит. Это другой парень».
Когда я открыл ей дверь около половины седьмого сегодня утром, было совершенно очевидно, что она разрушена, сломлена — и так прозрачна, призрачна и призраками же преследуема, словно злодеяние уже совершено и она присоединилась ко мне на другой стороне. Несколько раз приняв душ и выпив несколько чашек кофе, основательно сдобренного коньяком, она начала рассказывать мне обо всем этом — о ночи ненависти. В какой-то момент, наступивший довольно быстро, я оторвался от своих записей и сказал:
— Это возмутительно! Бедные мои читатели… Как тебе не стыдно, Николь! Как тебе не стыдно…
Я спросил, какого черта она не выпихнула Кита прочь после его первоначального фиаско. Это было бы куда более в тему. И чудесно контрастировало бы с Гаем.
— Это означало бы, что никто тебя по-настоящему не поимел.
— Кроме тебя.
— Ко мне все это не имеет никакого отношения…
— Ты тревожишься за Гая, так ведь? Думаешь, что это будет он. Думаешь, ему предстоит это сделать, да? А вот и нет. Клянусь тебе! Ты его любишь, так или нет?
— Полагаю, что так. В каком-то смысле. Он звонил мне из Штатов раз двадцать, наверное. Говорит, что я его лучший друг. Я, и никто иной. Но где они, чьи-либо друзья? И где чьи-либо семьи? Где семья Кэт? Почему ее не окружают сестры и матери? Ты сможешь отдохнуть, а мне весь день придется носиться туда и сюда. Я не могу с этим справиться чисто физически. Аэропорт! Но где я достану такси? Не выношу я этих романов, что заканчиваются безумной активностью. «Джейн? Позвони Джун и расскажи Джин о Джоан. Джефф — доберись до Джима, прежде чем Джек найдет Джона». Все эти проклятые хождения да перетаскивания… Как можно при этом хоть что-нибудь написать? У меня ноги болят. Хитроу!