Лопе Де Агирре, князь свободы
Шрифт:
ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Гнев святого Михаила-архангела торопит его шаг, зажигает его взгляд, закаляет его сталь. Лопе де Агирре чует, как за спиной его вырастают крылья святого Михаила-архангела, как тело его наливается силой снятого Михаила-архангела, и эта сила побуждает его: убей.
ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Лопе де Агирре без колебания ступает на самые опасные дороги, ведущие в Куско, босой взбирается на самые высокие скалы, мостом нависшие над рекой Апуримак, карабкается по обрывистым тропам инков, переваливает через мрачные хребты Аймараес и добирается до Куско со сбитыми в кровь ногами и разъяренным сердцем.
ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Горе нам! Гнев святого Михаила-архангела движет его рукой.
(Входит вестник.)
ВЕСТНИК. Я принес дурные вести. Защита и покровительство, которые предложили Франсиско Эскивелю власти города Куско, не помогли. Не помогли ни предусмотрительность,
(Входит Лопе де Агирре, руки его в крови.)
ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Да, вестник. Да, почтенные купцы. Да, женщины города Потоси. Он не успел даже выхватить шпагу, не успел позвать на помощь, не успел поручить себя богу. Этими самыми руками я вонзил ему кинжал в висок, в грудь, в живот, в спину. Этими самыми руками.
(Стеная и плача, входит Росарио Эскивелъ.)
РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. Зачем ты убил его, Лопе де Агирре? Зачем ты лишил меня очага, друга, любви, смысла жизни? Зачем ты запятнал свою честь и погубил свою душу?
ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Покойный Франсиско Эскивель предал меня публичному поруганию без причины и без суда. Покойный Франсиско Эскивель презрел мое звание королевского сержанта, пренебрег тем, что в жилах моих течет дворянская кровь, опорочил мое доброе имя честного купца. Покойный Франсиско Эскивель приговорил меня к двумстам ударам плетьми, к наказанию, для меня еще более невыносимому, нежели виселица, более страшному, нежели сам ад. Плети били по моему телу, по моим костям, точно молот по наковальне, и выковали из меня другого человека, с иным сознанием, иной волей, иной судьбой. Мое новое сердце, закаленное плетьми Франсиско Эскивеля, преследовало его, не зная устали, гналось за ним днем и ночью, пока не застигло его в одиночестве и не покарало малой карою, не искупающей великой обиды. Я встал на путь мести и буду мстить до последнего своего вздоха.
После той крови мои глаза стали другими, людей и вещи я вижу словно в густом тумане, и они вздрагивают как огонек светильника, ничто мне не в радость, только любовь Эльвиры, девочка каждое утро слышит цокот копыт моей лошади на каменных мостовых Куско; повсюду рыскают, ищут меня солдаты и альгвасилы, хотят сквитаться за смерть алькальда Франсиско Эскивеля, на голой, без деревьев, площади уже поставлена виселица, приготовлена и опробована гаррота, заточен смертоносный клинок, подожжен шнур аркебуза, и ржет конь, что поволочет мое четвертованное тело, но меня это не сбивает с пути. В жилах у меня бурлит ток раскаленного металла или просоленной лавы, мало мне смерти Франсиско Эскивеля, не ты один хлестал меня по спине плетьми, все они секли, всей сворой, коррехидоры, судьи, алькальды, монахи, по очереди менялись – терзали мое тело, смеялись моим язвам, это они без жалости грабят индейцев, за малейшую провинность пытают слуг-янаконов, отсылают в далекие походы, а сами пользуются их женами, это они подделывают завещания, преступно предают огню целые селения, отрезают носы и руки несчастным, молящим о справедливости; но самые гнусные грешники – монахи, отец Хуан Баутиста Альдабан раздевает незамужних индианок, которые приходят к нему исповедоваться, засовывает им пальцы в детородные органы и в задний проход, хлещет по ягодицам, называя это епитимьей, викарий Доминго Матаморос собирает молоденьких негритянок под предлогом обучения закону божьему и насильничает одну за другой в ризнице, монах-францисканец Фелипе Авенданьо выслушивает прегрешения девочек в такой темной исповедальне, что те не видят даже, как их портят, и потом не знают, отчего забрюхатели.
Высокомерные, жестокие, скаредные, неправедные, все хотят убить меня, единственное, что мне осталось, – любовь Эльвиры и еще друзья, остался Антонио Сантильян из Вальядолида, остался Диего Катанья из Кордовы, коррехидор велит бить во все колокола, трезвонить о моем побеге, алькальд бросает за мной в погоню своих ищеек и собак, церковники с амвонов навешают на меня гнусную напраслину, с распятием в руке запугивают прихожан: «Если кто знает, где находится Лопе де Агирре, и не донес на него, тот совершил смертный грех»; Антонио Сантильян и Диего Катанья протягивают мне руку помощи, прячут меня в загоне для скота рядом с монастырем Пресвятой Девы Милосердной, я сплю со свиньями, спасаюсь от жестокого холода, спустившегося с гор; альгвасилы, не зная устали, ищут меня, шныряют по церквам
– Мы больше не солдаты, – говорит мой друг бискаец Педро де Мунгиа, суровый и злой точно волк.
– Мы – бродяжье племя, – кричу я. – Больше семи тысяч нас, несчастных бродяг, что, не зная покоя, скитаются по дорогам Перу: из Куско в Кальяо, из Кальяо в Ла-Плату, из Ла-Платы в Потоси.
– Знаменитый дон Педро де Ла Гаска, несравненный учитель несправедливости, повинен более других, – говорит Педро де Мунгиа тихо. – Когда пришла пора жаловать милости, он щедро одарил предателей и скаредно позабыл верных людей.
– Обо мне не забыли, – говорю я и бью себя в грудь кулаками. – За верную службу мне пожаловали двести ударов по спине, в лоскуты изодрали мне кожу и честь, в кровь влили яд, с которым не рождаются.
– В долинах и селениях нас видели в изношенной обуви, как на мошенниках, в драных штанах, как на побирушках. Что осталось у нас от испанских конкистадоров? – говорит Педро де Мунгиа.
– Ярость у нас осталась, – говорю я. – Мы завоевывали Индийские земли с отчаянной яростью, так что пена выступала у рта, мы изничтожали диких индейцев, мы убивали друг друга.
– Нас семь тысяч солдат, ставших грабителями с большой дороги, – говорит Педро де Мунгиа. – В таком отчаянном положении оказались те, кого братья Писарро призвали подавлять восстание инки Манко, [18] в таком отчаянном положении оказались мы, кого Ла Гаска позвал усмирять мятеж Гонсало Писарро. Мы шли на зов того или другого из Чили, из Кито, Попайяна, Картахены, Панамы, Никарагуа. А ныне от нас требуют, чтобы мы пахали землю, как волы, чтобы таскали грузы, как вьючные животные, чтобы торговали барахлом, как индейцы. Но мы солдаты, слава богу! и переплыли море-океан не для того, чтобы заниматься черной работой, а чтобы сражаться.
18
Имеется в виду Манко-Капак II, последний инка Перу, погибший в сражении с испанцами в 1544 г.
– В недобрый час решил я сделаться купцом, ныне проклинаю тот миг, когда мне в голову пришла эта мысль, двумя сотнями плетей заплатили мне за мое старание. Господь вразумит меня, если снова задумаю совершить подобное безрассудство, – говорю я.
– Нам остается одна надежда, – говорит Педро де Мунгиа совсем тихо. – Генерал Педро де Инохоса направляется в Лос-Чаркас, он назначен сюда губернатором.
– Генерал Педро де Инохоса? – говорю я. – Этот приспешник Гонсало Писарро, который яростно преследовал в Панаме нас, солдат Мельчора Вердуго, за то, что мы оставались верными королю Испании? Тот самый, что затем перешел на сторону короля и Ла Гаски со всем своим войском и воротился в Перу с поручением насмерть драться с Писарро, который дарил его своей дружбой и уважением? Тот, что более всех остальных был пожалован при разделе Уйанаримы в награду за свое притворное раскаяние? Тот, что затем участвовал в заговоре против судей и снова улизнул, когда пришла пора сдержать данное слово? Это он вознесен в коррехидоры Лос-Чаркас и едет за почестями, которых добился безграничным своим вероломством?