Лошадь в городе
Шрифт:
— Прошу вас, пойдем дальше. Итак, вы спустились по улице Сен-Дени. Что было потом?
В какой-то момент я задел одну из них, коснулся радиатора. Он был горячий. Как кошка. Я и сам, мосье, не подозревал, что у меня на уме. Я сжимал в кармане нож. Он напомнил мне Элиану, орехи, дощечку, которую нужно обтесать, ферму. Хоть с виду это и не было заметно, но я все еще удирал.
— Допустим. Вы, следовательно, добрались с вашим ножом до площади Шатле?
С одной стороны, справа, было что-то вроде кино, колонны, ступени, на афишах, висевших по обе стороны лестницы, я увидел большую совершенно белую лошадь
— Вы выхватили нож.
Я услышал вдруг оглушительный гудок и ощутил удар, Она стукнула меня крылом. Я, должно быть, отскочил назад, попятился. Но машина, мосье, огромная блестящая машина, вместо того чтобы обождать, снова яростно загудела. И в тот же миг повернула на меня, нарочно, будто хотела задавить и меня, как Элиану. И тогда я, не помня себя, выхватил нож. Чтобы защититься, мосье, только для этого. Но она, не обращая внимания, продолжала надвигаться, она хотела меня ранить, как разъяренное животное, как бык. И тогда я бросился на нее с ножом. Я колотил куда попало. В крыло, в фару, в радиатор. Бил, бил.
— С какой целью вы это делали?
Я бил, бил. Но я сразу понял, что она сильнее меня, злее. Она зажгла свои фары, еще громче загудела мотором, оттолкнула меня в сторону, к краю, точно я был ничто, дрянь, мусор. А потом, сверкнув красными огнями, она уехала. Удрала.
Когда я обернулся, рядом уже была другая машина — такси. Шофер в своей коробке не отнимал руки от клаксона и кричал мне что-то в окно. И так как рука с ножом уже была занесена, я снова ударил, не глядя. Всего один раз. И только увидев его широко раскрытые глаза, я понял, что город и меня лишил рассудка. Я удрал, кинув нож — мой нож для яблок, для орехов.
— Как показывают свидетели, у вас, когда вас нагнали и сбили с ног, вид был такой, словно вы что-то искали. Безумный вид. Что вы искали? Нож?
Когда меня сбили с ног и я ударился головой о тротуар, мне показалось, что город, наконец, уходит из меня, как кровь, — город, метро, завод, барак. Все это стало растекаться вокруг, как лужа, как грязь. И в ту же минуту я увидел среди туфель и ботинок свою руку, которая шевелилась на асфальте, тянулась к лавке зеленщика.
Рвалась туда к чему-то небольшому — к чему-то крохотному, раздавленному. К кусочку апельсина, кажется. «Убейте меня, — закричал я, — убейте меня!»
— Таковы, значит, ваши мотивы?
Потом, все еще лежа на каменных плитах, я услыхал, как приближается полицейская сирена. Она завывала где-то там, вдали, и я тотчас вспомнил другую сирену, ту, что слышал прошлой ночью у реки и Башни, когда все решил. Я лежал тут, на плитах, среди ботинок, люди кругом кричали, и пока сирена прокладывала себе путь ко мне, передо мной прошли снова — белая церковь на холме, большие освещенные ворота, лестницы, машины, Башня, кони на мосту. Я снова был, мосье, на этом мосту, над черной водой, я был один, без Элианы, и слушал, как приближается сирена.
— Никаких других мотивов у вас не было? Вы
Хотя Башня была совсем рядом, звук сирены доносился откуда-то очень издалека — с окраины, из пригорода, из всех этих лачуг, общежитий, бараков, поставленных там, точно часовые на страже величия города, из всех этих мест, мосье, похожих на лагеря, где нет никакого порядка, нет никакого уважения — ни к человеку, ни к самой земле, где трава растет сквозь проржавелые кровельные листы, дети — среди железного лома, гвоздей, где все перемешано, точно город и машины, мосье, не могут обойтись без этих свалок, без этой заразы.
— Все это, впрочем, ничего не объясняет. Абсолютно ничего.
Сирена, казалось, бежала вдоль реки, люди вокруг меня все еще кричали, и вдруг я увидел, как вся эта мертвечина, чернота надвигается на город; бесшумно прут, подчиняясь сирене, доски, листы кровельного железа, картона, наступают по большим проспектам, по площадям, мимо красивых домов, все так же бесшумно просачиваются между банками, магазинами, гаражами, взвихряя вокруг себя мусор, стукаясь о деревья, о столбы, время от времени подхватывая и унося вместе с бидонами и поломанными дверьми новенькую машину, сверкающую, как драгоценность.
— На мой взгляд, во всяком случае, дело вполне ясное.
Все это, мосье, растекалось по улицам как грязь, как полная заводских отходов речка, и только местами, точно при наводнении, выплывала, качаясь на волнах, какая-нибудь кровать, сломанный шкаф или виднелась рука с большим пустым чемоданом, поднятая над головой. Вдруг все разом устремилось в большую реку — по улицам, по тротуарам, по лестницам мостов неслись в беспорядке вещи, сталкивались, подпрыгивая, как в водопаде, и лишь иногда вздымались над волнами ворота. Гигантские ворота, похожие на памятник, и створки их минуту спустя захлопывались над черной водой.
— Дело, в общем, достаточно заурядное.
Сирена затихла подле меня, река все быстрее несла во тьме доски, кровельные листы, обломки шкафа, новые машины, большую дохлую лошадь. Потом все, в одно мгновение, затерялось под мостами, исчезло среди развалин домов, среди башен, памятников. Но из мрака снова накатывали волны, плыли мужчины и женщины, забравшиеся на крыши бараков, уцепившиеся за бидоны, дети, уснувшие на полках, тысячи людей, работавших ногами, чтобы не утонуть в потоке, гроздьями виснувшие на камнях набережной, хватавшиеся за кольца, — точно им нужно было во что бы то ни стало остаться здесь. Точно разлука с городом означала для них смерть.
А я стоял наверху, за балюстрадой, и смотрел. Смотрел как на что-то обычное. Как глядят с моста на пену из канализационных стоков, на отбросы с бойни, уносимые стремительной черной водой. «Убейте его, — повторял я, — убейте».
— Можете увести обвиняемого.
От переводчика
Жан Пелегри родился в 1920 году, в Алжире. Уже первые его романы — «Оливы справедливости» (1960) и «Рехнувшийся» (1964), — навеянные борьбой алжирского народа за освобождение от колониальной зависимости, проникнуты глубоким сочувствием к простым людям, пастухам и земледельцам, стремлением передать богатство их внутреннего мира, болью, что французы глухи к их чаяниям, попирают их человеческое достоинство.