Лотта в Веймаре
Шрифт:
Шарлотта с сестрою заняли высокое заднее сидение, доктор Ридель, с шелковым цилиндром на коленях, во фраке с модными высокими плечами, в белом галстуке, при крестике и медалях, поместился вместе с племянницей на довольно жесткой передней скамеечке. За весь короткий путь по Эспланаде через Фрауенторштрассе до Фрауенплана они не обменялись ни единым словом. Известная бережливость к своему оживлению, внутренняя подготовка, как за кулисами, к предстоящей затрате светской общительности обычны при таких переездах, здесь же имелись особо веские причины к задумчивому, даже робкому расположению духа.
Ридели чтили молчаливость Шарлотты. Сорок четыре года! – и тоже молчали из сочувствия, изредка с улыбкой поглядывая на нее, и раза два даже ласково дотронулись до ее колен, что давало ей возможность старческому явлению – неравномерному то уменьшающемуся, то вновь усиливающемуся дрожанию головы – придать вид дружелюбных ответных кивков. Украдкой поглядывали они и на племянницу, демонстративно безучастную и с явным неодобрением относящуюся ко всему
Но вот колеса загремели по булыжникам неказистой провинциальной площади, открылась Зейфенгассе и длинный фасад дома со слегка отступающими крыльями, мимо которого Шарлотта с Амалией Ридель уже не раз проходили. Два этажа и мансарда под не слишком высокой крышей, с одинаковыми желтыми воротами по обеим сторонам и плоскими ступенями, ведущими к расположенной посредине парадной двери. Покуда семейство вылезало из экипажа, на этих ступенях оживленно обменивались приветствиями другие гости, одновременно подошедшие с разных сторон. Два солидных господина в цилиндрах и шинелях с пелеринами – в одном из них Шарлотта узнала доктора Римера – пожимали руки третьему, более молодому, без верхней одежды, в одном фраке, но с зонтиком, видимо пришедшему из соседнего дома. Это был господин Стефан Шютце – «наш превосходный беллетрист и издатель», как узнала Шарлотта, когда начались взаимные приветствия и обязательные представления. Ример юмористически уклонился от представления Шарлотте, выразив надежду, что госпожа советница вспомнит человека, вот уже три дня осмеливающегося считать себя ее другом, и отечески потряс руку Лотхен, дочери. Его примеру последовал и сутуловатый человек лет пятидесяти, с мягкими чертами лица и длинными прядями выцветших волос, выбивающихся из-под цилиндра. То был не кто иной, как надворный советник Майер, профессор живописи. Он и Ример явились каждый со своей службы, а их дамы должны были прибыть отдельно.
– Итак, будем надеяться, – сказал Майер, когда они входили в дом – у него было нарочито отрывистое произношение швейцарца, в котором нечто прямодушно-немецкое смешивалось с иностранным, полуфранцузским акцентом, – что нам выпадет счастье, застать нашего хозяина в хорошем и бодром расположении духа, а не в брюзгливом и угрюмом, и тем самым избегнуть мучительного ощущения, что мы ему в тягость.
Он произнес это, обращаясь к Шарлотте, твердо и обстоятельно, видимо, отнюдь не думая о том, сколь мало ободряюще звучали эти слова интимного друга дома для впервые этот дом посещающих. Она не удержалась, чтобы не сказать:
– Я знаю вашего хозяина даже дольше, чем вы, и мне хорошо известна поэтическая переменчивость его настроений.
– Знакомство чем новее, тем доскональнее, – непоколебимо отвечал он.
Но Шарлотта уже не откликнулась. Она была поражена изящной роскошью лестницы, по которой они всходили, ее широкими мраморными перилами, величаво-плавным подъемом низких ступеней, прекрасными античными украшениями. На площадке, – где в белых нишах стояли отлитые в бронзе прелестные греческие статуи, а перед ними, на мраморном постаменте, тоже бронзовая, в великолепно схваченной позе, круто повернувшаяся борзая собака,
– Август фон Гете дожидался гостей. Он выглядел весьма приятно, несмотря на некоторую расплывчатость фигуры, и лица, обрамленного расчесанными на пробор кудрявыми волосами, при орденах, во фраке, с шелковым шейным платком и в камчатном жилете. Август проводил их несколько шагов по направлению к приемной, но тут же воротился приветствовать гостей, прибывших вслед за ними.
Слуга, также чрезвычайно величественного и достойного вида, хотя еще молодой, в голубой ливрее с золочеными пуговицами, довел Риделей и мадам Кестнер с дочерью до конца лестницы, чтобы помочь им снять верхнее платье. Последняя площадка отличалась таким же благородно-роскошным убранством. Скульптурная группа, известная Шарлотте под названием «Сон и смерть», своим темным блеском контрастировавшая с белой плоскостью стены, стояла сбоку от двери, украшенной белым барельефом, в полу перед которой голубой эмалью было выложено «Salve!" [48] . «Ну что ж! – подумала Шарлотта, приободрившись. – Значит, мы желанные гости! Причем здесь брюзгливость
48
Привет (лат.).
Бок о бок с сестрой вошла она в распахнутые двери гостиной, чуть испуганная, ибо слуга – а это было ей непривычно – во весь голос выкрикнул: «Госпожа надворная советница Кестнер!» В комнате с роялем вдоль стены, весьма элегантной, но после обширной лестницы невольно разочаровывающей своими скромными пропорциями, с пустой дверной рамой, открывающей вид на анфиладу других покоев, подле колоссального бюста Юноны уже стояли гости: два господина и одна дама. Они прервали оживленный разговор и с любопытством обернулись к вновь прибывшим, вернее, к одной из них – она это отлично поняла, – и подготовились к взаимному представлению. Но так как ливрейный слуга тут же возвестил имена новых гостей, господина камерального советника Кирмса с супругой, которые вошли вместе с молодым хозяином, и непосредственно за ними дамы Майер и Ример, то, как это часто случается в маленьких городах с короткими расстояниями, все приглашенные внезапно и словно по мановению жезла оказались налицо, и приветствия стали всеобщими. Доктор Ример и Август фон Гете представили Шарлотте, очутившейся в центре этой маленькой толпы, всех незнакомых ей людей, чету Кирмсов, главного архитектора Кудрэй и его супругу, господина надворного советника Вернера из Фрейбурга, остановившегося в «Наследном принце», и двух дам: Майер и Ример.
Она понимала, какому злорадному любопытству, по крайней мере со стороны женщин, выставлена на показ, и противостояла ему с достоинством, отчасти, впрочем, навязанном ей необходимостью сдерживать усилившееся от всех треволнений дрожание головы.
Эта слабость, всеми замеченная, но различно воспринятая, странно контрастировала с чем-то девическим в ее облике. В белом, свободном, но доходящем только до щиколоток платье, заколотом на груди аграфом и отделанном розовыми бантами, в маленьких черных сапожках на пуговицах, она стояла, милая и старомодная, со своими пепельно-серыми волосами, высоко зачесанными над чистым лбом, – с лица, конечно, безнадежно старая, с отвисшими щеками, наивно покрасневшим носиком, но с лукавой улыбкой на губах. Мягкий, усталый взгляд незабудковых глаз обращался на представляемых ей гостей, и она внимательно выслушивала заверения в том, сколь радостно для них ее пребывание в этом городе и какая честь выпала им на долю: присутствовать при встрече столь знаменательной.
Подле нее стояла, время от времени ныряя в реверансе, ее критическая совесть, – если можно так назвать Лотхен-младшую, – наиболее молодая из всех присутствующих, ибо общество сплошь состояло из лиц уже в возрасте, даже беллетристу Шютце на вид было за сорок. Сиделка брата Карла выглядела весьма кисло – гладкие, расчесанные на прямой ряд волосы и темно-лиловое платье, без всяких украшений, с крахмальным гофрированным воротничком, как у пастора. Она уклончиво улыбалась и хмурилась в ответ на любезности, расточаемые и ей, но главным образом матери, которые она воспринимала как заслуженные колкости. Кроме того, Лотхен страдала – и это передавалось Шарлотте, сколь храбро она тому ни противилась, – от слишком молодого убранства матери, вернее не от белого платья, которое еще могло сойти за каприз и причуду, но от злополучных розовых бантов. Ее сердце разрывалось от желания, чтобы люди поняли смысл этого неподобающего украшения и потому не сочли его скандалезным, и страха, как бы они все же не поняли.
Одним словом, недовольство чопорной Лотхен граничило с отчаянием; чувствительная же и взволнованная Шарлотта невольно разделяла ее настроение и должна была прилагать немало усилий, чтобы не утратить веры в остроумие своей унылой шутки. Собственно, в этом кругу ни одна женщина не имела бы оснований упрекать себя за некоторое своеобразие туалета или опасаться упреков в эксцентричности, так как в одежде дам замечалась общая наклонность к известной эстетической непринужденности, даже театральности, что явно контрастировало с официальной внешностью мужчин – у них у всех, включая и Шютце, в петличках пестрели различные знаки отличия, медали, ленты и крестики. Среди дам исключение, в известной мере, составляла лишь советница Кирмс, – в качестве жены очень высокого чиновника, она, видимо, считала для себя обязательной строгую сдержанность костюма, если, конечно, оставить в стороне огромные крылья ее шелкового чепца, почти уже фантастические. Что касается мадам Ример – той самой сироты, которую ученый высватал в этом доме, – а также мадам Майер, урожденной фон Коппенфельд, то их уборы отличались артистичностью и смелостью: первая как бы олицетворяла интеллектуальную скорбь – воротничок из желтых кружев на черном бархате одеяния, ястребиное лицо цвета слоновой кости, обрамлявшееся черными волосами, перевитыми белой лентой и в виде туго закрученного локона, осеняющими лоб; другая, Майер, более чем перезрелая, была одета под Ифигению, с полумесяцем на поясе, чуть пониже сильно открытой груди, и с античной каймой на лимонно-желтом платье классического покроя, на которое ниспадала с головы темная вуаль, с открытыми руками, по-модному затянутыми в длинные перчатки.