Ловкач и Хиппоза
Шрифт:
Она жила в путанице грязных проходных дворов, в одном из старых доходных домов прошлого века совсем недалеко от меня, почти на углу Солянки и Яузского бульвара. К ее дому лучше всего было проходить со стороны Солянки, в арку неподалеку от перекрестка.
Когда я до нее дозвонилась, она ничуть не удивилась, услышав меня, хотя последний раз мы с ней виделись наверное с полгода тому назад. И недовольства тем, что я собираюсь к ней нагрянуть, я в ее голосе не заметила, скорее наоборот – она явно была рада повидаться. Я, естественно не рассказала ей по телефону, что со мной приключилось. Да и рассказывать все не собиралась, зачем ей это: меньше знаешь, – лучше спишь.
Я прошмыгнула в темный, пахнущий пригоревшей капустой подъезд. Отряхнула плащ и поднялась
За дверью послышались торопливые шаги, забрякали запоры, дверь с душераздирающим скрипом распахнулась и она, радостно улыбаясь, обняла меня прямо на пороге.
– Ух, как же я рада тебя видеть, Миц-Миц! – завопила она, втаскивая меня в квартиру.
И именно тогда я отчетливо поняла: впереди замаячил реальный шанс на спасение.
Она, не дав сказать ни слова, протащила меня в самый конец изломанного полутемного коридора коммуналки: ее комната была почти рядом с огромной, безалаберно заставленной кухней: в кухне стояло три плиты, сушились на веревках пеленки и теснились кухонные столики всех остальных семи жильцов, с которыми она делила эту некогда роскошную барскую квартиру.
В коридоре мы никого не встретили, только из-за многочисленных разнокалиберных дверей доносились невнятные голоса да детский плач.
Так же деловито она втолкнула меня в свою комнату, и немедленно заставила скинуть не только плащ, но и джинсы, и свитер, и мокрые колготки. Натянула на меня огромную, явно мужскую, мохеровую кофту, заставила залезть с ногами в старое продавленное кресло и укрыла потрепанным, но очень теплым пледом из толстой шотландки. И тут же сунула мне в одну руку фарфоровую кружку с горячим кофе, а во вторую – стопарь этак грамм на сто, полный коньяка.
– Пей, Миц-Миц. Сразу. До дна, – безапелляционным тоном заявила она, нависая надо мной.
Лучше с ней не спорить, это я знала по собственному опыту. И потому безропотно махнула стопку. Отдышавшись и запив коньяк кофе (который оказался еще и с молоком – именно так, как я люблю), я посмотрела на нее.
Она совсем не изменилась. Все такая же стройная, примерно моего роста и комплекции. Из-под темно-каштановой челки, перехваченной тонким кожаным ремешком, внимательно смотрят на меня чуть смеющиеся глаза. Хиппоза немного похожа на молодую Ахматову. Но только посимпатичней будет – у Хиппозы не такой ярко выраженный рубильник, как у покойной Анны Андреевны. И одета Хиппоза была примерно так же, как всегда: драные голубые джинсы "Рэнглер" (при этом – невообразимый клеш), поверх джинсовой же рубашки с закатанными рукавами – какой-то немыслимый вязаный то ли жилет, то ли сюртук без рукавов (явно из "сэконд-хэнд – такие сто лет, как вышли из моды), и целый хомут серебряных цепей, цепочек и побрякушек на шее. И на тонких запястьях – тоже фенечки-мулечки позвякивают.
В общем, Хиппоза, она и есть Хиппоза.
Хиппоза – это ее давнее, школьное прозвище, слегка видоизмененная цитата из романа всеми нами тогдашними одноклассниками и одноклассницами любимого стиляги Васи Аксенова. В миру же Хиппозу зовут Валентина. Валентина Авдюшко. Не Авдюшкина, а Авдюшко, как она любит уточнять при знакомстве. Она девушка старомодного воспитания (как и я, впрочем), и всегда при знакомстве называет свою фамилию.
А Хиппозой она стала в десятом классе, когда буквально у всего нашего класса поехала крыша, у каждого по-своему, – видать время такое было. Кто-то ударился в бизнес, кто-то стал мажором, один запанковал, другой крепко запил. А Валентина, по-моему единственная из всей нашей элитарной школы, что находится в переулке возле Поварской улицы, подалась в хиппи. И не просто подалась, а убежала из дому с компанией старомодных динозавров-хиппарей, каковыми они казались мне тогда, да и кажутся по сей день. Родители нашли ее где-то на юге, со скандалом вернули домой, она снова сбежала, потом еще и еще – так она окончательно стала Хиппозой. А я с шестого класса, как раз с того времени, как
Сразу после окончания школы Валентина-Хиппоза вообще послала своих стариков на три буквы и переехала жить в эту самую коммуналку к своей престарелой бабуле, которая ее родителей-артистов на дух не переносила, а во внучке души не чаяла. Даже закрывала глаза на то, что Хиппоза иногда в открытую покуривала в этой комнате дурцу. Хотя, может быть, наивная бабуля и не врубалась до конца в это дело. Потом бабуля окончательно закрыла глаза, а двадцатисемиметровая комната с большим пятиугольным эркером, из которого видны водопады московских крыш, досталась Хиппозе по бабулиному завещанию. Где она с тех пор и жила-поживала беспечально в гордом одиночестве, лишь время от времени с треском выгоняя очередного любовника-нахлебника – характер у Хиппозы тот еще: свирепый, как у меня. А вообще-то Хиппоза девушка во всех отношениях симпатичная, хотя и суровая временами.
Существовала же Хиппоза за счет того, что верные дружки-обожатели толкали на разных вернисажах и художественных толкучках ее картины, которые она пекла с неимоверной быстротой. Особенно, когда была под кайфом. Сама Великая Хиппоза никогда не опускалась до того, чтобы лично менять свой талант на презренный металл на какой-нибудь тусовке, покупателей она и на порог своей комнаты не пускала. Поэтому на Хиппозу работали ее многочисленные приятели. Все они, как правило, были хиппарями и все хоть немного, но в Хиппозу были влюблены. И поэтому отдавали ей все до последнего цента. А она, знай милостиво принимала эти подношения.
Изготовляла Хиппоза свои нетленки в какой-то непонятной, ею самой изобретенной технике: пастелью и маслом с дальнейшей прорисовкой флюоресцентными и люминисцентными красками, а потом еще присобачивала на картины кусочки фольги, клочки меха, ракушки, старые ручные часы, шкурки ящериц (я сама видела!) и прочие невероятные прибамбасы. Но на зрителей и особенно (что важно) на потенциальных покупателей, впечатление эти ее экзерсисы производили просто умопомрачительное. Особенно на иностранцев. Я это утверждаю, потому что в чем, в чем, а в живописи я все-таки прилично разбираюсь. Тем более, что все работы Хиппозы были сделаны, как ни странно, в достаточно реалистичной манере. А ко всему прочему ее полотна были насквозь пропитаны отчаянной эротикой – по этой части Хиппоза всегда была дока.
Плюс к этому, насколько я знала, Хиппоза пользовалась в тусовочно-киношных кругах большой популярностью, выступая время от времени (только после длительных уговоров и если ей давали полную свободу действий) в качестве художника-постановщика на съемках всяких авангардных клипов наших молодых волков-клипмейкеров. Ее комната-мастерская, насколько я успела рассмотреть, по-прежнему была завалена разнообразным хламом и старьем, из которого Хиппоза на съемочной площадке ваяла свои клиповые фантазии. Она даже пару раз работала на съемках у Владика. У покойного Владика. Больше она у него не поработает. Эта мысль мигом вернула меня в сегодняшний день, и мне опять стало так тошно, что, видимо, это тут же отразилось на моей физиономии.
Потому что Хиппоза плюхнулась в кресло напротив и, привычными движениями набивая пустую беломорину смесью травки и табака, сказала:
– У тебя что-то случилось, Миц-Миц. Иначе ты бы не прикатила так поспешно. Давай, давай, выкладывай. Не стесняйся, все свои.
Я внимательно посмотрела на Хиппозу, прикидывая – какое количество безопасной для нее же правды можно вывалить. И то ли коньяк на меня так расслабляюще подействовал, то ли полная безысходность, – не знаю. В общем, я рассказала ей абсолютно все, без утайки. Со всеми подробностями, именами и своими переживаниями. Даже про Ломоносова поведала.