Ложь
Шрифт:
Девочка еще раз робко присела. Акантов не дал ей целовать руку, но погладил по гладко причесанным, заплетенным в две толстые косички, нежным волосам:
– У меня такая же в Германии растет, – вздыхая, сказал он.
– Моя – чисто, как жена покойница… Волос и все… Тольки глаза, как у меня…
Девочка молчала, густо краснела и опускала прелестные глаза.
– Ты по-русски учишься, Варя?..
– Да… Нет, – чуть слышно сказала девочка.
– Иде-же, ваше превосходительство… Она у меня в школе на полном пансионе… Только по воскресеньям беру на часок к себе. Ну, гутарим помаленьку… Покель мать живая была, как-то смелее она говорила, а
– А ты хотела бы учиться по-русски?..
– Mais certainement [50] . Да, очень хотела бы…
И опять замолчала, опустив голову, и слезы алмазами засветились на черных, кверху загнутых, густых ресницах. Чукарин поспешил на помощь дочери:
– Конечно, – сказал он, – казаком мамаша побаловала бы меня крепче. Так ить и дочь – все кровинушка моя, прирожденная, наша, Донская казачка…
Они посидели недолго, и ушли…
* * *
Каждое воскресенье они приходили к Акантову, пили у него чай, и сидели часа два. Акантов купил русские буквари и стал учить девочку. Он скоро заметил, что девочка вовсе не робкая, но смелая и уверенная, но она совсем забыла говорить по-русски.
50
Ну, конечно (фр.).
Чукарин оставлял дочь с генералом, уходил вниз за кипятком, за чайным прибором, и за эти минуты отсутствия отца, а потом, осмелевши и разогревшись, и при отце, Варя рассказывала по-французски про школу, про m`ere sup'erieure [51] , которая очень любит ее и не дает в обиду другим девочкам:
– Там, – говорила Варя, – разные девочки, они стали смеяться надо мною, что я казачка, что я русская, и я им все, все объяснила. Я сказала им, что, если бы не русские и не казаки, их на Марне побили бы боши и заняли бы Париж, и они сейчас сидели бы теперь беженками у нас в Новочеркасске. Я сказала им, что они должны русских любить и уважать… aimer et 'estimer… И они побежали к m`ere sup'erieure жаловаться, и m`ere sup'erieure сказала: «Правда, mademoiselle Warja, нужно гордиться своим отечеством даже и тогда, когда оно в несчастии».
51
Начальницу (фр.).
Чукарин, с подносом и чайниками, стоял в дверях маленькой комнаты, слушал дочь, и нагибал голову то в одну, то в другую сторону. По его лицу ползла счастливая, довольная улыбка. Так солнечный луч, прорвавшись сквозь густые тучи, постепенно заливает золотым светом приникшие, отяжелевшие под дождем нивы, и все радостнее и радостнее сверкает алмазами на оставшихся на колосьях каплях.
Видно было, что он ничего не понимал из того, что говорила Варя, но ловил отдельные слова и упивался музыкой красивой, по-парижски картавой речи своей маленькой дочери:
– Это про Марну я ей гутарил… Запомнила, дорогая золото!.. Ить, как гутарит-то!.. На хутор возвернемся, – Бог даст, – так заговорит: чисто барышня. У нас, до войны, за хутором барышни, генеральши Себряковы, жили; придешь к ним, а те промеж себя вот так же гутарят. Она у меня, ваше
Акантов грустно улыбался. Все было ему понятно. Девочка отходила от отца, девочка забывала русский язык, и боялась показать это отцу.
После чая Варя сидела у окна и тщательно срисовывала из букваря в тетрадь русские буквы. Чукарин сидел подле Акантова и говорил взволнованным шепотом:
– Страшно мне, ваше превосходительство, за дочку, страшно мне. Как вспомяну все наши войны, бои, сражения, – Чукарин похлопал себя по широкой колодке с георгиевскими крестами, и те нестройно звякнули у него на груди. – Бож-жа мой, сколько крови!.. А в гражданскую!.. Брат у меня единоутробный у Миронова остался, к красным служить пошел; значит, брат на брата!.. И как в Крыму, помните, корпус Жлобы мы окружили, рубились тады: от шеи и до самой поясницы… Брат, значит, на брата… Что, ваше превосходительство, Бог все это видит?.. А что, не отольется наша эта кровь на их, на детях наших, невинных?.. Поймут они нас, или осудят наше все иройство, проклянут нас за нашу лютую такую вражду?..
Молчал Акантов. Он вспоминал, как порубили у него знойным летним вечером роту детей, как после, в деревенском трактире, рубили голову коммунисту а, может быть, и просто невиновному, случайному человеку… Он тоже вспоминал всю кровь, и теми же мыслями, что и Чукарин, думал о Лизе.
У окна, нагнув темную головку, нахмурив черные брови, мусоля в маленьком рту карандаш, шептала Варя:
– «О», «п», «р», «с», «т», «у», «ф», «х», «ц», «тше», «тште», «тшта»… О, какой трудный язык… Mon general, я никогда его не осилю…
В тишине номера, чуть слышно, шептал на ухо Акантову Чукарин:
– Ваше превосходительство, ежли теперь пойти домой?.. Туг, гугарили наши станичники, есть такой Союз возвращения. Наши станичники туда ходили… Нюхались… Ить, поди?.. Расстреляют?..
– Расстреляют, Авдей Гаврилович.
– Я и сам так располагаю, ваше превосходительство, что расстреляют… Ну, а ежели я с дочкой, с дитем, маленькой, невинной, приеду, с сиротинушкой, ужли-ж все одно расстреляют?..
– Расстреляют.
– Это точно. От них пощады не жди… Ить и мы их не пощадили бы… И куда пойдешь? Писали мне, ваше превосходительство, с дома. Давейшно писали… Курень мой начисто снесли, и звания его не оставили. Значит, кому-то он помешал. Двор ишшо в гражданскую в запустение пришел, затравел, плетни позавалились… Ничего, значит, не осталось от родителева куреня. Жид, писали, на Дону начальствует… Никогда раньше жида на Дону не было, с того и стоял Дон крепко… Д-да… Не возвернешься. В 1920-м году, каких казаков с Лемноса французы обманом в Одессу увезли, – слыхать, кого позабили, кого заслали на самый на Север, в Архангельскую губернию и в Сибирь. Померли там, слыхать, казаки…
Меркнут, гаснут Парижские сумерки. Варя сложила букварь и тетрадку. Пора по домам. M`ere sup'erieure отпустила до сумерек…
XI
Варя вырастала красавицей. Прежняя ее «кубастость» с годами пропала, вылилась в крепкую стройность и гибкость. На диво ладная выравнивалась девочка, и еще потемнели и гуще и длиннее стали и волосы, и красивыми, упругими змеями мотались теперь по спине. Все реже и реже приходила она к Акантову с отцом. Некогда было. А когда являлась она, была еще молчаливее, и этим молчанием своим сильно досаждала отцу.