Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
— Твоё здоровье! Лётчик?
— Нет.
— Подводник?
— Почти.
— Ну, всё равно. Наш человек. Выпьем!
Со своей бутылкой подсел хирург из Первой градской; через пять минут мы уже пели с ним «Gaudeamus» и он умолял меня ложиться только к нему, клянясь, что разрежет меня всего по высшему классу.
Где-то в середине вечера дядя сходил в оркестр уже сам, о чём-то поговорил с маэстро и меня больше не посылал, очевидно, щадя юную впечатлительность; до закрытия оркестр играл «Брызги шампанского». Стало понятно, как за один вечер можно истратить несколько месячных зарплат.
Деньги Василий Илларионович тратил не только на оркестр. Во время войны на руднике у него было сразу две любовницы. Мужу одной кто-то стукнул. Муж-смершевец
Второй его любовницей была цыганка Настя, украденная каким-то старателем в таборе; старателя вскоре зарезали товарищи при дележе намытого золота; Настя временно работала в подсобке магазина. Тётя Лариса, узнав про неё, явилась в магазин и при стечении народа устроила скандал, расцарапав распутнице всю рожу, а потом нажаловалась в тот же партком. Возбудили персональное дело, Жихарева за моральное разложение исключили из партии и рекомендовали разбронировать. Это означало — послать на фронт. Резко возражал новый главный геолог, говоривший, что с т. Жихаревым они только-только начали разведку нового месторождения, что талант т. Жихарева всем известен и что здесь он принесёт пользы гораздо больше, ибо сейчас стране особенно нужно золото. Но секретарь парткома сказал, что золото надо мыть чистыми руками, бронь сняли и Василия Илларионовича отправили на фронт. Кто как туда попадал, говорил кочегар Никита, ваш Василий — за блядство.
Бабка немедленно выписала тётю Ларису; та, бросив квартиру, мебель, огород, продав случайным людям корову (деньги они так и не прислали), приехала с двумя детьми в Чебачинск. В поезде вышла покурить в тамбур, оставив сторожить вещи шестилетнюю Галю и четырёхлетнюю Иру; пришёл какой-то мужик и сказал, что мама велела перенести чемоданы в другой вагон, где лучшие места, — и был таков; приехали они в чём были, девочки потом долго ходили в мальчиковых — моих — рубашках. Поселились они в той же комнате, где жили мои родители и мы с сестрою.
Специальность у тёти Ларисы для сельской местности была как будто нужная — зоотехник. Но и ферма колхоза «Двенадцатая годовщина Октября», и конные дворы техникума, педучилища и стеклозавода обходились без зоотехнического надзора — местные коровы красной казахской породы никогда не болели, а лошадей в случае любого заболевания немедленно пускали на махан — конина пользовалась большим спросом у казахов.
Мама устроила сестру к себе в химическую лабораторию горно-металлургического техникума. Первое, что она там сделала, — уронила себе в туфлю кусок едкого натра — очень сильную щёлочь, и почему-то не сразу его вытащила, натр прожёг ногу до кости.
Через дорогу была прачечная, там у Федоры водился самосад, который она выращивала сама, тётя Лариса бегала к ней курить. Дверь в лабораторию она всегда оставляла не только незапертой, но открытой настежь (студентки дверь тщательно притворяли — после того, как мама придумала, что есть поверье: кто не затворяет дверь, не выйдет замуж). В результате пропала двадцатикилограммовая болванка свинца. Мама тут же поняла, кто украл: завхоз, которому она уже однажды, ещё до войны, отпилила от этой болванки кусочек на дробь для патронов. Она сразу сказала ему: «Свинец — стратегическое сырьё. Не вернёте — завтра пойду в НКВД». Болванка немедленно была
принесена. Рассказывались ещё какие-то истории на тему «Тётя Лариса в химлаборатории» — что-то связанное с газами, кислотами, треснувшими колбами, но я их уже забыл. Её деятельность закончилась, когда в техникуме появился эвакуированный преподаватель, жена которого имела химическое образование; тётю Ларису уволили.
Она устроилась в собес, но вскоре потеряла папку учётных карточек инвалидов, и две улицы перестали получать пенсии, инвалиды вламывались в собес, стучали костылями. Одного, без рук, без ног (таких на
Тётя уволилась и больше уже нигде и никогда не работала. Нежеланьем работать вообще дядя Коля объяснял её неудачи на всех службах. Вместе с работой она лишилась и хлебных карточек, что её тоже, видимо, мало смущало; она считала, что жизнь её загублена и все должны ей помогать.
У неё была подруга — Маруся Карась, такая же неудачница, приехавшая хотя с КВЖД, но тоже без всяких вещей и почему-то, рассказывали, без юбки под пальто.
Подала заявление, в техникуме ей выписали материю, но был только белый мадеполам, и она долго ещё ходила, как невеста, зимой и летом в белоснежных платьях. Как сейчас помню: подруги сидят на кухне вечером, не зажигая огня, курят и не говорят ни слова.
(«Курят и молчат!» — поражалась наша словоохотливая бабка.) Курение, которому обучил тётю Ларису Василий Илларионович, вообще сыграло в её жизни роковую роль: из-за него её обокрали, вторая её дочь из-за этого родилась семимесячной и всегда болела; умерла тётя от рака лёгких — в пятьдесят лет.
В июне сорок пятого возвратился Василий Илларионович. Его байки о войне совсем не походили на рассказы дяди Коли. Всё было как-то легче и почти весело, хотя на фронте он находился почти до конца и вернулся после госпиталя, с медалями и даже с орденом Красной Звезды. Правда, от него осталась только орденская книжка — саму звезду дядя в Торгау, на Эльбе, сменял у какого-то американца на бутылку виски — тому очень хотелось, а никто не соглашался отдать «Звёздочку». Жалел дядя, впрочем, не очень — орден он, по его словам, получил дуриком: какой-то автоматчик вёл шестерых пленных и уступил их за пачку трофейных сигарет; дядя привёл немцев в штаб и был представлен к ордену. А за то, что наводили переправы под огнем и гибли один за другим, — за это не давали ничего или скупо — по одной-две медальки на весь сапёрный взвод и никогда — орден. Даже возвращался с фронта он интересно: устроился при конвое, сопровождавшем в Карлаг эшелон фрицевых жён, или немецких овчарок, — женщин, осуждённых за сожительство с немцами. Но про это путешествие он почему-то помалкивал, говоря только, что никогда в жизни не видел стольких красавиц разом.
В доме стало веселее — дядя всё время рассказывал эпизоды из своей военной и невоенной жизни. Ему, он считал, везло — даже в госпиталь он попал в столь любимый им Кисловодск, где сразу нашлась знакомая врачиха, которая устроила его в отдельную генеральскую палату, пока не было очередного генерала или полковника, — «ну, она, конечно, больше заботилась о себе». Но эта лафа продолжалась недолго — в палату врачиха вынуждена была подселить выздоравливающего корреспондента «Красной звезды», любимца её редактора Ортенберга, известного ещё до войны писателя, человека хорошего, компанейского, но в этой ситуации совершенно лишнего. Василий Илларионович как-то приметил, что в больничном саду нянечка всегда сливает судна под кипарис. Проходя со своим соседом мимо этого кипариса, он обронил: «Вы заметили, чем пахнет от этого дерева?» Писатель принюхался: «Странно. Как будто мочой». — «А вы не знали? Сразу видно, что на югах бывали редко. От кипарисов всегда так пахнет — как писателю вам это не мешает запомнить». Потом дядя хохотал, найдя эту выразительную деталь в очерке писателя, написанном после излеченья.
Над его историями все смеялись, но потом кто-нибудь говорил: анекдот. Я не говорил, и скоро Василий Илларионович стал рассказывать только мне и смеялся сам, когда я открывал рот от восхищенья. На эскалаторе московского метро один гражданин
уронил цинковое корыто. Время было вечернее, эскалатор почти пуст, и корыто с грохотом понеслось вниз. Уже почти в конце оно ударило в подколенки какого-то военного, тот с размаху сел в него, и корыто, как тяжёлый снаряд, понеслось дальше.
«Стыдно, товарищ капитан, — сказала дежурная внизу. — Катались бы себе где-нибудь на горке».