Ложный вакуум
Шрифт:
– Будь осторожнее с разрезом – ни в коем случае нельзя повредить устройство, – напутствовал Уайлеру Малик, пока тот готовился к операции.
Уайлер надел на Адама респиратор, после чего Малик наказал пациенту вслух сосчитать до десяти.
Адам начал считать.
На пяти возникло ощущение, что его подхватило облако. На восьми померк свет. После десяти Адам лежал неподвижно, совершенно ничего не чувствуя – ни воздуха, ни положения тела, ни окружающего пространства, словно известная часть мироздания напрочь лишилась всех измерений, и отныне он являлся чем-то средним
Уайлер навис над ним… Сверкнули стеклянные глаза – или это солнечные блики? – и рука, держащая скальпель, опустилась на грудь; лезвие погрузилось в плоть, надрезая один за другим слои эпидермиса, добираясь до мышечных тканей; металл уходил глубже, пока не был сделан должного размера надрез. Отложив скальпель, Уайлер расширил края раны и, зафиксировав их, продемонстрировал Малику результаты проделанной работы. Малик взглянул внутрь раны – его губы зашевелились, от улыбки ни осталось ничего, даже морщинок, всё лицо было гладким, будто нарисованным. Это лицо не могло быть настоящим.
Малик кивнул.
Словно кадры из немого кино.
Уайлер вновь приступил к делу. Он засунул ладонь в рану и спустя несколько секунд достал оттуда какой-то предмет, совсем маленький, похожий на серёжку. Уайлер передал предмет Малику. Как следует осмотрев находку, Малик что-то сказал Уайлеру, потом позвонил куда-то, держа предмет перед собой, кивал головой, что-то произносил. Положив трубку, Малик передал предмет обратно Уайлеру и тот упаковал его в герметичный пакет. Малик перевёл взгляд на Адама. Он был уверен, что тот ничего не чувствует, что он спит – внимает чудесным видениям на обратной стороне век, и, конечно же, ошибался – Адам видел этот взгляд, что принадлежал двум зияющим провалам зрачков, двум скважинам, пропущенным сквозь мозг.
Малик и не догадывался, что боль не испарилась в анестизирующем действии газа, наоборот, благодаря ему Адам полностью слился с ней – болью претворился дух, весь проник в белое свечение, стал им, распространился в бытии, как солнечные лучи разлетаются светозарыми птицами над земными просторами, оттесняя ночь в тень; боль есть свет, белый свет, исток всякого мифа и слова, печать возвращения и начала.
С МОЕЙ СТОРОНЫ
Они плыли мелкой стайкой от этажа к этажу в поисках выпивки – своя давно закончилась. Сквозь горланящие толпы они тянулись к глоткам виски или водки. Кто-то выцепил несколько банок пива. У меня кончались сигареты; времени было половина третьего ночи. Меня клонило в сон, но не столь сильно, чтобы бросить всё и завалиться в постель.
– Я работаю над документальным фильмом, – сказал один чувак с фотоаппаратом наперевес, в то время как рядом кто-то матерился на ломаном китайском; китайцы в свою очередь горячо приветствовали беззаботно озвученные хуи и пёзды, они обнимали и обкрикивали братскими зовами счастливчика, словно одной ногой он уже ступил на территорию Китая, он
Мексиканка говорит со мной; я объясняю ей тонкости spelling таких слов, как блядь, сука, а также типы склонений глагола «помогать».
– Проще сказать – иди нахуй!
Мексиканка и колумбиец, сидящий рядом (кстати, по-русски он говорил практически без акцента), смеются. Мусорка на лестничной клетке битком набита окурками, бутылками, пачками от чипсов и сухариков. Я думаю о том, что время здесь безропотно, и свет не просто освещает ступени, заплёванные и заблёванные, а хитростью перенимает их эмпирический субстрат и человеческую атрибуцию; вкупе с алкогольными и табачными испарениями пространство лестничных площадок примеряет на себя облик истории, вернее, летописи, в которой хронология еле поспевает за событиями, а сами события – не более чем игра в кости. Я выкуриваю последнюю сигарету; она прочно вплетается в ход этой карнавальной истории.
– Это какой этаж? – спрашивает парень, по виду которого можно сделать вывод, что ему глубоко похуй, где он, какой это этаж, сколько сейчас времени; никаких взысканий к бытию, лишь пьяная муть на глазах. Это ночь повинна в подобном состоянии? Когда-то давно я отказался от наивной синкретичности времён суток, но с каждым разом я понимаю, что ночь не искупается декором до конца. В ней нечто присуще от алкоголя; она в силах пьянить не хуже любого джина или кошацу.
– Это четырнадцатый, – отвечаю я.
– А! Я запутался. Просто хожу туда сюда, выпить ищу.
Не мудрено запутаться – в здании девятнадцать этажей. Как если бы царство Аида вытянули из Тартара с помощью вакуумного пылесоса и поставили перпендикулярно земле; наглая и бездарная претензия на Вавилон. На стенах вместо ветхозаветных «мене, мене, текел, упарсин» красуются низкопробные хокку и кривые киноцитаты.
Шум только растёт. Я оглядываюсь на людей: фигуры в табачном дыме с бутылками уже непонятного какого напитка в руках.
Разогнали кровь. Уйдёт вся ночь, чтобы немного сбавить обороты и понять – пьяная речь не стоит даже ломаного гроша. Хотя, стоит признаться, я немного завидую опьянённым мозгам.
По мере того, как я терял своё место в этом балагане, когда мои мысли грозили перевоплотиться в нечто общее и до мельчайших подробностей узнанное, во мне усиливалась потребность собрать по осколкам тот рупор, из которого зазвучал бы мой и только мой голос; однако, я понимаю, что именно этот голос отвергнет меня как собственного носителя.
– У меня сигареты кончились, – говорю я своему другу.
– Ну, пошли купим.
– Магаз закрылся уже.
– Бля, и что делать? У меня тоже на исходе. Хотя, нет, стой, вон, иранец делает самокрутки всем, давай у него спросим.
Я посмотрел на иранца, стоявшего у выхода на лестницу. Вид у него был добродушный, чёрная борода закрывала практически всё лицо. Революционер делает самокрутки. Fuck religion. И тому подобное.
– Ладно, – сказал я, – пойду наверх.
– Давай.