Лу Саломе
Шрифт:
В его письмах презрительные вердикты соседствуют с неизжитым восхищением, проклятия — с раскаянием.
"Но, Лу, что это за письмо! Так пишут маленькие пансионерки. Что же мне делать? Поймите меня; я хочу, чтобы Вы возвысились в моих глазах, я не хочу, чтобы Вы упали для меня еще ниже… Я думаю, что никто так хорошо и так дурно, как я, не думает о Вас. Не защищайтесь; я уже защитил Вас перед самим собой и перед другими лучше, чем Вы сами могли бы сделать это. Такие создания, как Вы, выносимы для окружающих только тогда, когда у них есть возвышенная цель. Как в Вас мало уважения, благодарности, жалости, вежливости, восхищения, деликатности… Я не знаю, с помощью какого колдовства Вы, взамен того, что дал Вам я, дали мне эгоизм кошки, которая хочет только одного — жить…
Но я еще не вполне разочаровался в Вас; несмотря ни на что, я заметил в Вас присутствие того священного эгоизма, который заставляет нас служить самому высокому в нашей
Ницше уехал. Этот его поспешный отъезд скорее напоминал бегство. "Сегодня для меня начинается полное одиночество", — обронил он одному из друзей. Через шесть лет он сойдет с ума. За эти годы он напишет самые сильные и спорные свои книги. Но в то время у "Заратустры" во всем мире найдется только семь читателей.
И кто мог предположить, что этой книге уготована участь первого философского бестселлера?
Может быть, если в результате своих отношений люди не могут обрести друг друга, они обретают новых самих себя? Способен ли один человек сделать для другого нечто большее, чем подарить ему его самого?..
Очень многое в этой истории остается за кадром…
И насколько глубок шрам, который остался в душе Лу? Как отыскать ту грань, где через ее скрытность и калейдоскопичность биографии проступает ее ранимость?
"Карьера в невозможном": начало
Тень странной юности моей —
салют застывший розовых цветов.
И ртутный блик в движеньях облаков
(след уходящих в ночь царей!) —…
Едва слышна заря в ином, запретном мире.
Сокрыты двери снов,
но движется все шире
мерцающий проем на отсветах пути.
В. Жулай
"Не хочу иметь с ней ничего общего", — сказал Ницше после расставания с Лу в Лейпциге, однако из его неотправленных писем видно, что не так просто это оказалось сделать. Все участники несостоявшегося уникального союза еще долго будут переживать и переосмысливать причины своей неудачи.
Вслед за Гёте Лу могла бы повторить, что смыслом земного пути является карьера в невозможном — воплощение немыслимого, сотворение такой интенсивности и насыщенности жизни, на которую не смели посягнуть до тебя. И когда ты угадываешь во встречном партнера по невозможному, вспыхивают все потаенные и сокровенные замыслы и мечты — и потому с неизбежностью, подобно нарыву, мечтатель будет носить горечь памяти о несостоявшемся празднике невозможного. Эта горечь, эта неудовлетворенная и неизжитая любовь к Лу вызвала в страдающем Ницше тот накал чувств, которым до сих пор обжигает его книга: "Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — это море, где может потонуть ваше великое презрение". Ведь только море может принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым. Человек же — это мост над бездной, канат, протянутый от зверя к сверхчеловеку. "Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором". Когда Лу, прообраз и камертон этих сверхчеловеческих устремлений, напишет свою книгу о философии и душе Ницше, которая сделает ее впоследствии знаменитой, она так скажет там об этом: "Когда Ницше уже не насилует своей души, когда он свободно выражает свои влечения, становится ясно, среди каких мук он жил, слышится крик об избавлении от самого себя…
В полном отчаянии он ищет в самом себе и вне себя спасительный идеал, противоположный своему внутреннему существу". Еще в августе 1882 года Ницше однажды прочитал Лу некоторые фрагменты собственных заметок, предназначенных им специально для ее ушей, среди которых есть такое признание: "Самая слабая женщина преображает каждого мужчину в Бога и одновременно из каждой заповеди старой религии творит нечто святое, неприкосновенное, окончательное. И поэтому видно, что для установления религии слабый пол важнее, чем сильный". Вот какого партнера по невозможному угадал и потерял Ницше в Лу: она обладала властью превратить его в пророка.
По правде сказать, у Лу на языке вертелись еще более рискованные сравнения, когда, спохватываясь во время совместных с Ницше "посещений бездн", она начинала понимать его слова о том, что "если долго глядеться в бездну, бездна начинает вглядываться в тебя". Эти затягивавшие их посещения бездн оживают на страницах ее таутенбургского дневника: "Сейчас невольно находимся духовно в некоем месте, которое кружит головы и куда мы пришли поодиночке, чтобы заглянуть в глубины и пропасти. Даже гуляя, мы выбираем всегда "козьи тропы", и если бы кто-то к нам прислушался, то подумал
— Считая тебя своей молодой сестрой, вижу свой долг в том, чтобы убедить тебя, что наибольшим кладом таких девушек, как ты, является доброе имя. Тебе едва ли известно, как велики должны быть пределы осторожности в контактах с мужчинами: один необдуманный жест, взгляд или слово — и ты уже погибла!
— Неужели? — не уступила ей в язвительности Лу и тут же попросила избавить ее от пересказа всех злопыхательств сплетников, добавив, что если бы в предупреждениях Элизабет была крупица смысла, Лу уже погибла бы окончательно.
Элизабет, естественно, не унялась и кинула в лицо Лу обвинения в бесстыдных шашнях с Жуковским, позорящих и предающих ее брата, этого "несчастного слепца", крича:
— Жуковский — шарлатан! Я не позволю произносить имя моего брата рядом с именем этого шарлатана!
— Жуковский — великий художник, — кратко отрезала Лу.
— Он русский, и ты защищаешь его только поэтому! Только русские могли выдумать такую несуразицу и бесстыдство, как эта ваша жизнь втроем!
Так в пылу ссоры у Элизабет вырвалась главная причина ее враждебности и недоверия провинциальной бюргерши к "неспокойному, взрывоопасному" духу, который, как она сознается своей адресатке, символизируют для нее русские. Она считает целью Лу только приобретение славы благодаря близости к брату и его откровенное интеллектуальное обворовывание. Подозрительность Элизабет безудержно возрастет благодаря еще одному курьезному происшествию: она с возмущением обнаружит, что Лу на ее глазах легко, словно он был ее давним приятелем, завязала непринужденную беседу с Ферстером, этой первой и последней надеждой Элизабет создать семью. Старая дева Элизабет никогда не обладала тем искрометным даром общения, который так отличал Лу, и той ночью она никак не могла уснуть. В ее воспаленном воображении возникло подозрение, что Лу, пользуясь своим обаянием, задумала поколебать идейные убеждения националиста и антисемита Ферстера и сломать его боевой дух. Спустя три года она-таки станет фрау Ферстер, но через четыре года семейной жизни в Парагвае, где он собирался создать немецкую колонию Новая Германия, Ферстер умрет при неясных обстоятельствах, предположительно в результате самоубийства. Вернувшись в Германию, Элизабет окончательно возьмет под свой контроль жизнь и наследие брата. Она будет неискренно сетовать, имея в виду историю с Лу: "Какой-то злой рок пожелал, чтобы именно в это время, когда здоровье брата несколько восстановилось, его посетили тяжелые личные испытания: он пережил глубокие разочарования в дружбе… И в первый раз познал одиночество…" Эти тенденциозные сожаления весьма диссонируют с тем признанием, которое вырвалось у Ницше как раз в пору его знакомства с Лу: "Я не хочу больше быть одиноким и хочу вновь открыть для себя, как быть человечным".
Однако Лу, старавшаяся смотреть в глубь той силы, которая столкнула их с Ницше, уже в Таутенбурге отдавала себе отчет в противоречивости их взаимопритяжения и предчувствовала то неуловимое нечто, которое может помешать им стать партнерами по невозможному: "Целиком ли мы близки? — пишет она в таутенбургском дневнике. — Нет, ни в коем случае нет. Над моими ощущениями парит какая-то тень тех идей, которые еще несколько недель назад осчастливливали Ницше, и эта тень нас разделяет, она втискивается между нами.