Лу Саломе
Шрифт:
"Ты — мой праздничный день. И когда я во сне спешу к Тебе, я всегда несу в волосах цветы. Я хотел бы вплетать цветы Тебе в волосы. Какие? Нет ни одного достаточно трогательного и простого цветка, чтобы он был достоин Тебя. В каком мае я мог бы Тебе его сорвать? Теперь, однако, я верю — на Твоих волосах всегда есть венок… или корона… Никогда я не видел Тебя иной, нежели такой, на которую мог бы молиться. Никогда Тебя иначе не слышал, как только такой, в которую мог бы верить. Никогда иначе по Тебе не тосковал, как только думая, чту мог бы вытерпеть за Тебя. Никогда не желал Тебя иначе, как только посметь бы преклонить пред Тобой колени. Я Твой, словно скипетр, являющийся собственностью королевы, — но я не делаю Тебя богатой. Я Твой, как последняя бледнеющая звездочка, принадлежащая ночи, хотя ночь о ней не знает и не догадывается о ее блеске".
И вопреки своему изначальному скепсису и сомнению относительно его поэтического дара Лу согласится
С терпением и виртуозностью меняя формы стимулирования его таланта, их дозировку, она будет чередовать материнские увещевания с насыщенно-психологическими пояснениями, прибегая, в конце концов, к совсем простым, но весьма действенным проявлениям своей учительской харизмы.
Он не сопротивлялся: "Зависит от Тебя, кем я стану. Ты одариваешь мою ночь мечтами, утро — песнями, даешь цель моим дням и солнечную устремленность моим пурпурным сумеркам.
Буду Тебе это часто и беспрерывно повторять. Это признание будет во мне дозревать с каждым разом все выразительнее, все четче. Пока не сумею яснее ясного Тебе это объяснить и Ты меня окончательно не поймешь — и тогда настанет наше лето. И будет длиться в продолжение всех дней Твоего Рене".
Она потребует, чтобы он изменил даже это имя: неопределенность и бесформенную интимность Рене превратил в твердое романтическое — Райнер. Так в свое время сделал Гийо: вместо повсеместного Луиза и непроизносимого для него русского Леля именно он дал ей во время конфирмации новое имя Лу. Новое имя всегда влечет новую Судьбу: эту истину Саломе однозначно установила для себя, несколько раз выпустив из глубины себя на волю новое имя-личность и вновь возвратив обратно, в себя, эту мифоличность, ассимилируя ее.
Много лет спустя Марина Цветаева восторженно напишет Рильке: "Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали!" Наверное, она так никогда и не узнала, чья рука управляла этим выбором. В 1926 году, пораженная известием о его смерти, Цветаева писала:
Что мне делать в новогоднем шуме С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер?Известный американский германист Бернгард Блюм в своей знаменитой речи в Сан-Франциско, посвященной столетней годовщине со дня рождения поэта, сказал: "Если возможно приписать перелом в развитии Рильке одному человеку, то им была Лу Андреас-Саломе, вдохнувшая в него веру в себя, — ту веру, которая ему была столь необходима, — и не просто так, а потому что любила его… Когда весной 1897 года Рильке познакомился с Лу, он был не более чем амбициозным литературным импресарио, которому нечего было предъявить, кроме бесчисленной заурядной продукции, в лучшем случае — талант чисто формальный: вторичный, сентиментальный, без видимой силы, без идеи и подлинной философии. В то же время Лу превосходила Рильке, и не только по возрасту: необычайно интеллигентная, вполне освоившаяся в свете, в лучшем смысле слова опытная, обладающая связями, она оторвала Рильке от провинциального горизонта его начальных опытов".
Лу была совершенно непримиримой ко всему сентиментальному и заимствованному. Рильке же хотел стать для нее великим и, что бы там ни утверждали биографы, признавал ее бесспорное превосходство.
Я был как дом, где после пожара Убийцы лишь заснут иногда, Пока изголодавшиеся приговоры Их не прогонят куда-то в поле; Я был как город где-то над морем, Угнетенный заразой…Вначале Саломе считала главной проблемой Рильке недостаток технического мастерства, которое требуется для выразительной передачи впечатлений. Спустя некоторое время, уже после проникновения, углубления в его творчество, Лу начала верить, что проблема на самом деле в том, что нет художественной формы, достаточной для того, чтобы сполна выразить тот тончайший, глубиннейший пласт опыта, к которому Рильке имел доступ. Рильке хотел предпринять перевод всего бытия в поэзию. Но помимо этого, подлинного и неподъемного, труда он должен был любой ценой доказать своей семье, которая хотела видеть его офицером или юристом, что он — поэт.
Рильке до конца его жизни будет сопровождать кошмар тех почти шести лет, которые он мальчишкой, по воле отца, провел (с его впечатлительностью!) в атмосфере казарм низшей и высшей военных школ. Только благодаря плохому состоянию здоровья ему удалось оставить школу и вернуться в Прагу — город, где он родился и который в силу многих причин также воспринимал как нечто чужеродное. Ребенком Рене воспитывался в склочной семье, которая позже распалась
Рильке, известный позже как поэт строгой аскетичной формы и неслыханной самокритичности, бесконечно переписывавший и поправлявший свои труды, в юности буквально заваливал журналы плодами своего пера, большинство из которых он сам списал позже в небытие, никогда не включая их в свои сборники. Более того, поглощенный идеей "выхода поэзии в народ", юный Рильке написал литературное письмо (при финансовой поддержке своей невесты Валерии, девушки с большим достатком и связями), патетически озаглавленное "Прочь ожидания!". Рильке — его единственный автор, редактор и критик — рассылал это письмо бесплатно в больницы, ремесленные и продовольственные союзы, раздавал перед театрами, в литературных и артистических клубах, к которым принадлежал, после чего это произведение умерло своей естественной смертью так же, как и провалившаяся на сцене поэтико-политическая драма "В будущем". Отнюдь не сломленный этими неудачами, юный пассионарий возвращается в Прагу: там он разрывает отношения со своей невестой и в конце сентября 1896-го отправляется в Мюнхен, дабы записаться на отделение философии местного университета. Через несколько месяцев на его жизненном пути появится Лу Андреас-Саломе.
К моменту их встречи она уже десять лет была замужем, ее брак уже пережил немало коллизий, но в любых перипетиях своей личной жизни Лу не забывала заботиться о добром имени и реноме Андреаса. Негласные правила этого нетрадиционного союза включали незыблемое условие: воздержанность от скоропалительных решений и поступков.
Столь же предусмотрительно она будет вести себя и в период любви с Рильке. Когда первое лето своей новорожденной неистовой страсти они решают провести вместе, их общий выбор падает на Вольфратсхаузен, маленький городок в Верхней Баварии, в те времена еще полный покоя и безмятежной тишины. Однако "вместе" не значит без свидетелей: об этом Лу тщательно позаботилась — с ней была неизменная Фрида фон Бюлов, а также довольно близкий друг, мюнхенский архитектор Август Эндель. Эндель, большой оригинал и инициатор новой волны в архитектуре (так называемого "стиля юности"), характерным почерком которого были динамичные, словно возникающие на глазах деревянные фигуры, украсил крышу их домика, вмурованного в склон горы, флюгером, над которым развевалась хоругвь из грубого льняного полотна. На этом взвившемся над землей "стяге любви" он вывел черной краской название каникулярного приюта Лу и Рильке: "Луфрид", или "Гавань Лу", подобно знаменитому вагнеровскому "Ванфриду". Название было идеей Рильке, и позже оно будет перенесено на фронтон виллы в Геттингене, где супруги Андреас жили до конца дней.
Старательность, проявленная Лу в том, чтобы никогда не было недостатка в доброжелательных свидетелях их встреч, была оружием самообороны: так рассеивались сплетни, предметом которых они становились, где Лу, естественно, доставалась роль бессердечной соблазнительницы, опутавшей сетью молодого поэта, годившегося ей в сыновья. Весьма кстати эти свидетели оказались и тогда, когда, под осень, ее здесь навестил муж, обеспокоенный, вероятно, новой добычей в ее несчетной коллекции настоящих и фальшивых бриллиантов-друзей. Однако попрощался он с ней успокоенный: этому болезненного вида поэту, в сущности еще ребенку, нужна была, по его мнению, исключительно материнская опека.
Это было, конечно, упрощение: в любви к Лу Райнер испытал запредельную боль непереносимой двойственности сыновнего и мужского чувства — он желал стать для нее великим и одновременно не смел превзойти ее величия.
"Стремлюсь раствориться в Тебе, как молитва ребенка в радостном гуле утра. Стремлюсь забрать в мою ночь благословение Твоих рук на моих волосах и ладонях. Не хочу разговаривать с людьми, чтоб не утратить эха Твоих слов, которые как флаги трепещут над моими. Не хочу после захода солнца смотреть на другой свет — только от пламени Твоих глаз возжигать тысячи жертвенных огней.