Лукиан Самосатский. Сочинения
Шрифт:
36. Ты, конечно, не станешь утверждать, будто умный человек не нуждается в теории и обучении тому, чего он не знает. Если бы это было так, он мог бы, не учась, все-таки играть на лире или флейте и все умел бы делать; однако он этого не сделает, не учившись, но если кто-нибудь ему покажет, он легко научится и хорошо справится с работой.
37. Пусть и мне будет дан такой ученик — способный понимать и излагать свои мысли, проницательный, могущий справиться с порученным ему государственным делом, обладающий военными и государственными способностями, опытный в военном деле и, конечно, бывавший в лагере и видевший, как упражняются и строятся солдаты, знакомый с оружием и осадными сооружениями, знающий, что такое фланг и фронт и каковы задачи пеших отрядов
38. Прежде же всего пусть суждения его будут свободны, и пусть он не боится никого и ни на что не надеется, иначе он будет похож на плохих судей, которые судят пристрастно и за деньги; и пусть ученик не боится изобразить Филиппа таким, каким он был при Олинфе — с глазом, выбитым стрелком Астером из Амфиполя; пусть не боится, что Александр будет недоволен, если без прикрас будет описано жестокое убийство Клита во время пира; хотя Клеон имеет такую силу в народном собрании и держит в своей власти ораторскую трибуну, — пусть он все-таки не побоится сказать, что он вредный и безумный человек, а страх перед целым городом афинян пусть не остановит его рассказать сицилийское поражение, взятие в плен Демосфена, смерть Никия и то, как они там страдали от жажды и какую воду пили и как большинство из них в это время было перебито. Он должен считать, что справедливо, что ни один здравомыслящий человек не поставит ему в упрек его описания несчастий и безумных поступков, согласного с действительностью. Ведь не он их виновник, он только повествователь. Так что, если афиняне терпят крушение — не автор их топит; если принуждены обратиться в бегство — не он их преследует, разве только, что он забыл помолиться, когда следовало. Если бы Фукидид мог исправить несчастия, умолчав или рассказав обратное, конечно, ему ничего не стоило бы одним легким движением тростника разрушить вражеское укрепление в Эпиполах, потопить триеру Гермократа и убить проклятого Гилиппа в то время, как он перерезал дороги валами и рвами, и, наконец, сиракузян отправить в каменоломни, а афинянам дать возможность обогнуть Сицилию и Италию согласно первоначальным надеждам Алкивиада. Но, я думаю, то, что совершилось, даже Клото не может уже восстановить или Атропос изменить.
39. Итак, единственное дело историка — рассказывать все так, как оно было. А этого он не может сделать, если боится Артаксеркса, будучи его врачом, или надеется получить в награду за похвалы, содержащиеся в его книге, пурпуровый кафтан, золотой панцирь, нисейскую лошадь. Но этого не сделает ни Ксенофонт, ни настоящий историк, ни Фукидид; напротив, если он лично и ненавидит кого-нибудь, — общий интерес будет ему ближе, и истину он поставит выше личной вражды и любимого человека не пощадит, если тот ошибается; это одно, как я сказал, является сущностью истории, и тот, кто собирается писать историю, должен служить только одной истине, а на все остальное не обращать внимания; вообще у него может быть только одно верное мерило: считаться не с теперешними слушателями, а с теми, кто впоследствии будет читать его книги.
40. Если же кто служит только текущему мгновению, его по справедливости можно причислить к шайке льстецов, которых история уже давно, с самого начала, отвергла так же, как гимнастика — косметику. И по этому поводу можно вспомнить слова Александра, который сказал: "Я хотел бы, Онесикрит, после смерти ненадолго воскреснуть, чтобы видеть, как люди тогда будут читать твою работу. Если они теперь ее хвалят и приветствуют, — не удивляйся: они думают, что это является как бы приманкой, на которую каждый из них поймает мое благоволение". Гомеру, хотя он и написал много мифического об Ахилле, некоторые склонны верить и приводят как доказательство истины тот важный довод, что поэт писал о нем после его смерти, а потому они не видят повода, почему бы Гомер стал сочинять.
41. Итак, да будет мой историк таков: бесстрашен, неподкупен, независим, друг свободного слова
42. Поэтому Фукидид прекрасно возвел все эти качества в закон и определял по ним то, что является достоинством и пороком в историке. Видя сильнейшее восхищение Геродотом, книги которого даже носят имена Муз, Фукидид говорит, — то, что пишет он, является скорее памятником для вечности, нежели попыткой соревнования, приятной только для современности, он не останавливается на баснях, но оставляет в наследие будущим поколениям истину о событиях. Фукидид имеет в виду, по его словам, полезное и ту задачу, какую ставят истории здравомыслящие люди, а именно: если случится когда-либо снова что-нибудь сходное, быть в состоянии, смотря на то, что раньше написано, правильно отнестись к современности.
43. Пусть же явится историк с такими взглядами на свою задачу. Относительно же языка и способа изложения я скажу следующее: пусть историк приступает к работе, не отточив своего языка для этого страстного и едкого стиля, целиком состоящего из периодов, окруженного силлогизмами и вообще усвоившего себе все риторическое искусство, но пусть он будет настроен мягче. Суждение его пусть будет метко и богато мыслями, а язык ясен и достоин образованного человека, — таков, чтобы им можно было наиболее отчетливо выразить мысль.
44. Подобно тому, как для мыслей историка мы поставили целями свободу слова и истину, так для его изложения единственной и первой задачей является: ясно выразить и как можно нагляднее представить дело, не пользусь ни непонятными и неупотребительными словами, ни обыденными и простонародными, но такими, чтобы все понимали их, а образованные — хвалили. Изложение может быть украшено фигурами, а особенно такими, которые не носят на себе отпечатка искусственности и в такой степени, чтобы они не надоедали; благодаря им язык делается похож на хорошо приготовленное блюдо.
45. Мысли историка пусть не будут чужды поэзии, но соприкасаются с ней, поскольку благородна и возвышенна сама история, в особенности когда он имеет дело с военным строем, с битвами и морскими сражениями; историк нуждается тогда как бы в дуновении поэтического ветра, попутного для его корабля, который будет гордо нести его по гребням волн. Язык же историка все-таки пусть не возносится над землей; красота и величие предмета должны его возвышать и как можно более уподоблять себе, но он не должен искать необычных выражений и некстати вдохновляться, — иначе ему грозит большая опасность выйти из колеи и быть унесенным в безумной поэтической пляске. Таким образом надо повиноваться узде и быть сдержанным, помня: "высоко парить" и в речи представляет большую опасность. Лучше, когда мысли мчатся на коне, чтобы язык следовал за ними пешком, держась за седло и не отставая при беге.
46. И в распределении слов следует соблюдать соразмерность и середину, не быть чуждым ритма, не исключать его, так как это делает речь шероховатой, и не делать целиком ритмичной, как у поэтов; второе вызывает осуждение, первое неприятно для слуха.
47. Самый же состав изложения надо собирать не случайно, но трудолюбиво и тщательно обсуждая все по несколько раз; лучше всего брать только то, при чем сам присутствовал и что сам наблюдал. Если же это невозможно, то слушая тех, кто наиболее беспристрастно рассказывает и о ком можно предполагать, что он из любви или вражды ничего не умолчит и не прибавит к действительности. Здесь историку нужно особое чутье и дар сопоставлять, чтобы находить то, что наиболее заслуживает доверия.