Лунные ночи
Шрифт:
— Ты пока наш председатель, — зло крикнула Дарья Сошникова — От тебя люди ждут совета, заключать нам договор на эти триста тонн или нет.
Еремин нашел глазами Дарью, сидевшую в окружении женщин с правой стороны от стены. С одной стороны от Дарьи сидела смешливая Стешка Косаркина, с другой — кареглазая Мария Сухарева.
— Вы же сами знаете, товарищи колхозники, что такое для нас хлеб. — И Черенков налил из графина в стакан воды и с жадностью выпил.
— Петли, сукин сын, вяжет, — наклонился в президиуме Калмыков к Еремину.
Теперь и Еремин окончательно убедился в том, что Черенков сам продавать хлеб не хочет и заигрывает с колхозниками, выставляя себя защитником их интересов. И это
— Вы расскажите колхозникам, товарищ Черенков, — сказал Еремин, — сколько еще останется хлеба в колхозе после продажи этих трехсот тонн.
— Останутся, Иван Дмитриевич, сто двадцать тонн и отходы, — испуганно и наивно посмотрел Черенков на Еремина.
— Неверно говорите, — вдруг послышался сердитый голос от двери. — Люди еще правда подумают, что у нас нет хлеба.
От двери шел по проходу агроном колхоза Кольцов.
— Если неверно, то я могу и совсем не говорить, — пожал плечами Черенков и медвежевато пошел на свое место за фикус. Скашивая голову в зал, он, видимо, ожидал, что его остановят и попросят говорить дальше, но его не стали задерживать. Только один голос жены полеводческого бригадира Семина крикнул: «Куда же вы уходите, Семен Поликарпович, мы еще вас послушать хотим!» — и Черенков уже было остановился и стал поворачиваться, но этот голос потонул в шуме других голосов. С той стороны, где вокруг Дарьи Сошниковой тесной командой сидели женщины, закричали:
— Довольно!
— Высказался Семен Поликарпович…
— Все равно только крутит.
— Теперь пусть Иван Степанович скажет.
Кольцов прошел от двери через весь зал и по деревянной лесенке поднялся на сцену — крупный, со скуластым лицом и антрацитово-черными глазами. Когда Кольцов заговорил, они еще больше засверкали. Еремин невольно взглянул на Дарью. Дарья, та самая Дарья, которая, казалось, никогда и никого не смущалась и каждому смотрела в глаза открыто и прямо, теперь, увидев на краю сцены Кольцова, потупилась и все время, пока он говорил, просидела в окружении своих подруг с опущенными глазами, притихшая.
— Неверно, Семен Поликарпович, — уже стоя на краю сцены, повторил Кольцов. — Хлеб у нас есть, а почему вы в отходы приказали зачислить девятьсот тонн чистой пшеницы — этого я не знаю. Ее из степи по ночам возили, и кладовщику Демину приказано в этот амбар никого не пускать. Даже агронома.
— Это правда? — сурово повернулся Еремин к Черенкову. Черенков не ответил. Широкий лист фикуса надежно защищал его от глаз собрания.
Так и не дождавшись ответа, Еремин повернулся к собранию:
— Кто у вас кладовщик?
— Старый Демин. Тесть бригадира Семина, — громко, так что эти слова услышали и все, ответил в президиуме Калмыков.
— У нас все ключи от амбаров у Семиных-Деминых, — добавила Стешка Косаркина. И, встретившись со взглядом Еремина, спряталась за плечо Дарьи.
— Здесь товарищ Демин? — громко спросил Еремин.
— Здесь. — В первом ряду поднялся невысокий, тщедушного вида старик с бравыми усами.
— Вы принимали эти девятьсот тонн?
— Мы, — пошевелил усами старик. И поправился: — Я.
— И это действительно отходы?
Старик посмотрел куда-то себе под ноги и ответил:
— Действительно.
— Я, товарищ. Еремин, отвечаю за свои слова, — мучительно покраснев, так что на него жалко было смотреть, сказал Кольцов. — Это зерно со второго тока прямо из-под сортировки возили. Я, конечно, не могу поручиться — может быть, его потом в амбаре и с отходами смешали. Меня, агронома, в амбар не допускают.
Теперь уже Калмыков повторил вопрос Демину:
— Действительно, Стефан Денисович, это отходы?
— Действительно, Василий Михайлович, — встречаясь с его взглядом своими невинными голубыми глазами, ответил старый Демин.
—
«А уж секретарю парторганизации надо бы знать, что у него делается в колхозе», — подумал Еремин. Калмыков, должно быть, по его лицу понял его мысли и поспешил отвести взгляд в сторону.
— Отходы это или нет, все равно по уставу мы ими распоряжаемся, — предупредил из глубины зала чей-то голос.
— Тебе, что ли, Федор Демин, дать слово? — наклонился через стол Калмыков.
— Когда надо будет, я сам попрошу, — ответили из зала.
Не раз Еремин во время собрания бросал взгляды на Дарью и, вспоминая то, что она говорила ему о Семиных-Деминых, думал, что, ох, многого мы еще не знаем о внутренней жизни колхозов и мимо многого равнодушно проходим, пренебрегая этим, как мелочью. Вот и бывает подчас, что по видимости колхоз как все, ничем не отличается от других: и земля и все условия — равные с соседями, и люди как люди, а никак не поднимется на ноги. Жизнь в нем едва теплится. И начнет райком или райисполком проводить в колхозе какое-нибудь важное мероприятие, сулящее блага и людям и государству; все, казалось бы, организовали, подготовили, предусмотрели, как вдруг в самый критический момент, в решающую минуту, точно сработала какая-то невидимая пружина и — осечка. Начинай все сначала. Что это за пружина?
И вот Еремин видел ее перед глазами. Всматриваясь в зал и вслушиваясь в каждый возглас, в каждое слово, он воочию мог наблюдать ее скрытое действие. Он даже весь встрепенулся, подобрался за столом президиума, так интересно было ему это наблюдать.
Как и предсказывала Дарья, все было отрепетировано заранее, как по нотам. Работникам райкома, приезжающим в колхоз, не мешало бы поучиться организационной сноровке у этих Семиных-Деминых. Так сказать, перенять опыт. Организованность, можно сказать, идеальная. Самый главный дирижер всей этой музыки, слагающейся из мужских басовитых возгласов, визгливых женских криков, иронического, обескураживающего хохотка, заглушающего слова топота, — бригадир полеводческой бригады Семин, маленький, остроносенький человек, оставался в тени, подчеркнуто не принимая никакого участия во всем этом и даже сохраняя на своем лице пренебрежение к тому, как это взрослые люди могут так шуметь и кричать на собрании, переступая всякие границы приличия. Но Еремин чем дальше, тем все больше начинал соображать по самым незначительным признакам, по мимолетным переглядываниям, перемаргиваниям и кивкам людей, по тому, как этот тщедушный и мелкорослый человек вдруг наклонялся к уху своего соседа, а тот потом небрежно бросал через плечо какое-то слово другому, сидевшему сзади, и после этого в зале непременно либо поднимался шум, либо с новой силой начинался обстрел оратора репликами, — по этим неуловимым признакам Еремин все больше начинал понимать, что этот человек и держит в руках конец той пружины, которая перевивает собрание, разобщает людей, хлещет по их лицам и все время сбивает, как говорила Дарья, с панталыку. Однажды, взглянув на Михайлова, сидевшего у окна, Еремин увидел, как тот вдруг вынул из кармана пиджака маленькую черненькую книжечку и, положив ее на колено, склонив курчавую голову, что-то быстро, лихорадочно стал записывать. Очевидно, и он, подобно Еремину, внезапно рассмотрел и понял здесь, на собрании, что-то такое, чего прежде не видел и не мог понять, и теперь спешил это записать. Снова и пристальнее вглядываясь в зал, Еремин приходил к выводу, что Семиных-Деминых не так уж много, всего восемь или девять человек. Но вот еще одно доказательство, что организация — великая вещь. И вот наглядный пример, что, когда ею пренебрегли, отдали в чужие руки, она начинает играть наоборот и становится серьезной помехой делу.