ЛВ 2
Шрифт:
«А что, Леся, дитятко хочешь?» — вопросила я.
Леся хотела, но уж сама поняла — не чисто тут дело.
«Вот и бери себе дитятко, — милостиво разрешила я. — Воспитай, как полагается, да посуровее с ней будь. Тут ведь вот какая незадача, Леся, родители ее воспитали явно паршивее некуда, придется тебе перевоспитывать».
И поднявшись, взяла я клюку, свою взяла, а клюку Гиблого яра пришлось взять лешему, за ней покудова особый присмотр нужен был.
Я же иллюзию на себя накинула, да клюкой оземь ударила, тропинку заповедную открывая.
Когда
Появилась я там уже под утро самое — но никто не спал в деревне — метались люди с факелами, слышался лай собак встревоженных, да собак охотничьих, словно спустили их по следу.
На миг я остановилась, иллюзию на себя накидывая, опосля дальше пошла. Малыш, уже привыкший к биению моего сердца, страшной образины не испугался, и продолжал агукать, да лепетать что-то. Он продолжал, а вот вся деревня неспящая в предрассветный час, при виде меня затихала, люди расходились испуганно. А я шла горем ведомая — я же ведьма, я горе вижу, и дом, сумраком отчаяния охваченный, я видела тоже.
К нему и подошла спокойственно, не таясь. А чего таиться то? О моем появлении уже знали, и даже оповестили пронзительным звуком горна. Гордей сын Осмомысла-охотника прискакал на коне своем военном, коего выкупил у короля за службу отменную, спрыгнул наземь шагах в пяти от меня, опосля подошел. Сжавшийся, собранный, чуткий. Одна рука на рукояти меча, другая явно скрывает кинжал метательный.
— Экий ты Аника-воин, — сказала насмешливо голосом скрипучим старой карги. — На меня, Гордей, с оружием идти бессмысленно. Мальца забери, горемыка.
А замер тот, не шевельнется, и на дитя смотрит как на подменыша.
— Бери, кому говорят! — из толпы вышел староста, поклонился поясно, произнес с почтением: — Здравствуй на века, госпожа лесная ведунья.
— И тебе не хворать, Вазим-староста, — с достоинством ответила ему.
И тому же отцу нерешительному:
— Мальца забери, кому говорю? Богатырь он у тебя, крепкий, славный да справный, держать тяжело, я же женщина старая.
Тогда только шагнул ко мне Гордей, про меч и кинжал позабыв, забрал малыша осторожно, а тот возьми да и зареви на всю деревню — у меня то руки без перчаток, и держала не в пример бережнее, а Гордей он мужик как мужик, руки мозолистые,
— Да что ж ты с дитем делаешь? — возмутилась я.
Отпустила клюку, забрала мальца, тот у меня затих мгновенно.
— Да что ж за народ то пошел! — возмущению моему предела не было.
И держа ребенка, решительно в дом направилась, в полнейшей тишине люда окрестного.
А как порог переступила, так и окончательно злость меня взяла, да такая, что ни словом сказать, ни матерным описать. Из избы вышла тут же, остановилась на пороге, оглядела крестьян застывших, да нашла лицо искомое.
Путятишна, жена Осмомысла-охотника и мать этого, который мальца нормально взять на руки не может.
— Путятишна, — громко сказала я, — ты же травница известная, неужто вех ядовитый определить не сумела?
Жена Осмомысла-охотника из толпы вышла, смущенно передник сминая, да и сказала, стыдливо:
— Так, живот прихватило у меня, опосля пирога с брюквою, четыре дня в нужнике обреталась поди.
Вот же люди! Не зря говорят — сапожник без сапог!
— Путятишна! — у меня голос со старческого, на вполне себе женский сорвался. — Ты же травница! И скажи ка мне, травница, что по вкусу брюкву да репу напоминает?
И побледнела женщина. Как есть побледнела, да и ответила голосом дрожащим:
— Вех ядовитый…
И тут же кинулась к избе своей, уж у нее то противоядий имелось всяческих, хорошая баба была, хозяйственная да прагматичная, а ко мне осторожненько сам Осмомысл-охотник подошел. Отдала ребенка ему. Счастливый дед в улыбке щербатой расплылся, а все потому, что не нужно было ему с лешим моим спорить, с лешинькой вообще лучше никогда не спорить.
— Внук, — сказал мне восторженно Осмомысл.
А то я не в курсе, что внук.
— Ты внука-то береги, — посоветовала я, хватаясь за припрыгавшую ко мне клюку. — Ты мою чащу знаешь, у нее к дитяткам особые чувства и если ей кого дают, она же возьмет, а вот отдаст ли — уже вопрос.
И тут голосом сиплым, нервным, Гордей да и вопроси:
— Это ж выходит, что кто-то сына моего лесу Заповедному отдал?!
Я по ступеням дома его ступила, к воину бывшему подошла, руку протянула — не отшатнулся даже, силен мужик. Даже почти уважаю. И заглянув в глаза его темные, образ матери фальшивой и передала.
— Иввваника! — прорычал Гордей-воин.
Селяне разом ахнули, а кто-то и запричитал.
— Убью! — прошипел Гордей.
— А вот это, мил-человек, не получится, — я руку от щеки его убрала и в лес отправилась, обронив на последок: — Чаща моя зело младенцев жалует, но коли девица попадется невоспитанная, то воспитанием не брезгует.
И тут из толпы крик истошный раздался:
— Доченька! Моя доченька!
Я обернулась, плечами пожала, да и ответила:
— Отдадим. Вот как только перевоспитаем, так и отдадим. Если перевоспитается, конечно. В таком-то возрасте перевоспитывать оно дело сложное.