Львенок
Шрифт:
И шефиня прижалась ко мне грудью. Я не протестовал.
— Приходи завтра после обеда. Эмил заседает в городском комитете.
Мета обдал коктейль парфюмерно-алкогольных ароматов. Рука шефа по-прежнему покоилась на талии моей коварной спутницы. Ландыш ты серебристый! Убью!
— Придешь? — прошептала шефиня.
— Может быть, — пробормотал я. Новая порция водки начала отплясывать в моих жилах рок-н-ролл. Шефова гостиная заходила подо мной ходуном, как пьяный корабль.
Полночь стала свидетельницей абсолютного развала вечеринки: меня она настигла в кресле за фикусом, возле которого с другой стороны сидел министр в окружении Врхцо-лаба, Андреса
Пробило уже половину первого, а Андрес все еще болтал:
— Есть люди, которые недооценивают партизанское движение в Центральной Чехии. Но моя книга откроет им глаза. Я систематизировал деревенские хроники около-пражских районов. И даже вы, товарищ министр, не представляете, что мне удалось выяснить!
— Да что вы говорите!.. — глухо обронил министр и взялся за пустую водочную бутылку. Он покачал ее на весу, но Анрес не обратил на это внимания.
— Партизанов было по крайней мере вдвое больше, чем привыкли считать. Многие из них после войны из скромности не рассказывали о себе. А многие, к сожалению, погибли в боях.
— Ну да, ну да, — сказал министр и вернул бутылку на стол. Одна из последних реплик этой вечеринки принадлежала режиссеру Биндеру:
— Из хроник можно было бы сделать хорошее кино. Наверное, через ваши руки проходит множество сюжетов.
— Да еще каких! Это был бы фильм о героях нашей эпохи.
— Ну да, ну да, — повторил министр и посмотрел на часы. — Однако мне пора. Утром я еду в Брно на открытие выставки пчеловодов.
Он опять бросил жаждущий взгляд на барышню Серебряную и поднялся с места.
Мы тоже встали.
— Я позволю себе послать вам один экземпляр, — успел еще сказать Андрес.
— Отлично, — проговорил министр. Он колебался. Шефиня оставила бесчувственного Копанеца и двинулась к нам. Министр медлил, не в силах оторвать глаз от укромного уголка гостиной.
Там шеф держал за руку барышню Серебряную и совершенно не обращал внимания на то, что его дом покидает primus inter pares[28].
Наконец-то впервые за целый вечер кофейная роза принадлежала мне. Я вез ее на такси вдоль Влтавы, и сквозь открытое окошко наши лица обдувал теплый полуночный ветерок чудесного лета. Но со мной было только ее тело. Душа же витала где-то среди тайн, недоступных моему пониманию. Ленка молчала, смотрела на реку, которая расчленила луну и составила из нее серебристый коллаж, похожий на те, что делал Коцоур, и думала о своем, загадочном. В белом свете ночи сияла темнота ее грудей, загорелы х по самые розовые соски. Портной, сшивший ее головокружительное платье для коктейлей, учился, наверное, у самого Господа Бога: тот тоже обтягивает юные тела, но
— Повеселились? — спросил я как можно более ядовито.
Медленно возвратившись из неведомых краев, она посмотрела на меня невидящими черными кружками глаз. Они по-прежнему лишь отражали мир: вереницу темных вилл на фоне Млечного пути, водную станцию с белыми облачками на черном небе, рубиновый шар над Градчанами на террасе кафе «Манес»; мир вокруг барышни Серебряной, но не мир внутри барышни Серебряной. Проклятье, да что же это за мир?!
Она молчала.
— Вы хорошо повеселились? — повторил я вопрос.
— Спасибо, — ответила она. — Хорошо.
— Шеф уделил вам внимание?
— Да, — сказала она. — Вы же сами это видели.
— Видел. — Раздражение одержало надо мной победу и вырвалось наружу откровенной репликой: — Если уж вам так хочется лезть кому-то рукой в волосы, то прошу заметить, что у меня их больше!
Она уловила мое раздражение — что было нетрудно — и отрезала:
— Я вовсе не собираюсь лезть в волосы кому ни попадя!
— Надеюсь, — ответил я придушенным голосом, — но и плешивец в Праге тоже не один-единственный!
Впервые за все время нашего знакомства она прибегла к моей же ехидности:
— А мне нравится это ощущение. Лысины приятно трогать, они такие гладкие, точно из мрамора.
— Может, мне стоит остричься наголо?
— Вот уж не стоит. Ваша голова напоминала бы терку.
Таксист хихикнул. Столь непрофессиональное поведение плеснуло бензина в пламя, сжигавшее меня изнутри.
— Может, нам говорить погромче? — рявкнул я.
— Виноват, начальник. Не обижайтесь. Сами понимаете, затычки в уши не сунешь.
— Так суньте туда ногу!
— Не обижайтесь, начальник, — повторил он успокаивающим тоном, и я умолк.
Барышня Серебряная последовала моему примеру. Мы стремительно мчались по набережной, и вскоре таксист включил радио. Какая-то западная станция для полуночников все еще передавала джаз. Саксофоны, дикие, необузданные, такие, какие нравились кофейной розе. Мы петляли по спящему Подоли, торопясь к Панкрацу, и добрались наконец до улицы Девятнадцатого ноября.
На углу роковой улицы барышня Серебряная вышла. Подол у нее полез вверх, коленки послали эротический сигнал. Я заплатил таксисту и потребовал всю сдачу до последнего геллера. Впрочем, таксист отнесся к этому с юмором:
— Ни пуха, начальник!
Я обернулся. Барышня Серебряная оправляла платье вдоль боков. Она стояла там, словно обнаженная статуя, как раз возле той самой темной витрины, и я видел ее и со спины тоже. Вырез открывал узенькую тропку позвоночника и спускался чуть ли не до поясницы, где, как я помнил по пляжу, у барышни Серебряной были две заманчивые ямочки.
Я шагнул к ней.
— Сегодня, — голос у меня дрогнул от волнения, — сегодня я не буду вставать перед вами на колени.
— Не будете?
— Не буду.
За голые руки я притянул ее к себе.
— Ленка, — пробормотал я, сразу, без всякой подготовки перейдя к сути. — Ленка! Я люблю вас, черт побери! Я от вас сам не свой!
Я обнял ее. Под тонкой комбинацией ощущалась ни с чем не сравнимая сладость юных грудей. Желание грубо отшвырнуло рассудок, опыт, абсолютно все в далекий угол. Я прижал ее к себе и попытался поцеловать. Это была уже третья наша с ней лунная ночь.
Но девушка вывернулась — одно плечо полностью обнаженное, гладкое, горячее, бархатное. Я снова бросился на нее.