Львы в соломе
Шрифт:
Сейчас Конкин, помня, где он, стряхнул с себя начавшийся сон, хотя сном это назвать было невозможно. В те минуты, когда на основании прочитанного, услышанного он воссоздал канувшее в лету, в нем трепетала каждая жилка.
Сперва в поле его зрения всякий раз призрачно проступал булыжный тракт, свежая пахота по обе его стороны, потом возникал неслышный, а лишь осязаемый, улавливаемый нервами стук колес, следом — не сразу — конский топот. Затем, чутко оберегая уже пришедшие звуки, Конкин легким зрительным усилием вызывал видение почтового дилижанса, катившего по тракту. Он прослеживал путь дилижанса — это слово помогало Конкину на удивление ярко видеть карету, запряженную четверкой лошадей, везущую вместе с прочими почтовыми отправлениями письмо Пушкина из Петербурга в Полотняный Завод. Конкин мысленно охватывал это пространство и, обладая, несомненно,
В этом месте Конкин переводил дыхание, чувствуя, как учащенно бьется сердце. Он волновался особенно на первых порах, когда решительно сопротивлялся женитьбе поэта на Наталии. Таким образом Конкин пытался отдалить гибельный для Пушкина час и с благородным умыслом, своей волей останавливал дилижанс на подходе к Полотняному Заводу у водопоя, где с письмом что-нибудь приключалось. Дилижанс то скатывался в реку, то горел, а то, бывало, на него нападали разбойники, и письмо поэта к Наталье Ивановне Гончаровой, матери Наталии, пропадало навеки. И только Конкин, только он один знал, что в нем написано: «Когда я увидел ее в первый раз… я полюбил ее, голова у меня закружилась…»
В эти мгновения нервы у Конкина были на пределе. Казалось ему, что он переживает наравне с поэтом и охвачен той высокой светлой страстью, которая водила рукою Пушкина, писавшего о своей любви. После каждого такого наваждения Конкин с испугом спрашивал себя, в уме ли он. И только утешившись мыслью, что это — игра воображения, овладевшая всем его существом, Конкин испытывал затаенную гордость.
Между тем сержант, должно быть, заметивший, что Конкин наслаждается каким-то непонятным одиночеством, стал позевывать в ладошку. Тогда. Конкин, весь подобравшись, словно норовя запеть, вытянул шею и слегка дребезжащим голосом сказал:
— А все же, скажу я вам, Пушкин не зря ее полюбил…
— Кого? — вздрогнув от неожиданности, уставился на него сержант.
— Наталию Гончарову, — тихо ответил Конкин. — Она ведь совсем девчонкой была, так сказать, свежим букетом полевых цветов. А он на светских напомаженных кукол уже глядеть не мог. От них у него душа засохла. Да еще кругом разные сплетни, шпионы от Бенкендорфа. Завистники… Бежал он в Москву… И вот, — Конкин сощурился на противоположную стену, как бы увидев за ней что-то сверкающее, хрупкое, неописуемо загадочное. — И вот средь шумного бала… в Москве, на Тверской, в доме танцмейстера Йогеля… — Конкин, отыскав глазами какую-то точку, глядел на нее с такой неподдельной живостью, что сержант невольно повернулся к стене и тоже стал смотреть на нее. — Там стояла Наташа шестнадцати лет от роду с матушкой Натальей Ивановной. Пушкина представили им, и тут, так сказать, голова у него закружилась. И ничего не поделаешь, брат, — судьба! Любовь его скрутила, страдание жуткое, сам понимаешь, да еще Наталья Ивановна вздумала поломаться, — незаметно для себя Конкин разгорячился, уже не следил за словами: — На первое письмо — от ворот поворот. Пушкин пишет второе: «Ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию… Какая-то неопределенная тоска гнала меня из Москвы»… Потом… В том же апреле тысяча восемьсот тридцатого года: «Я чувствовал, что сыграл довольно смешную роль: я впервые в своей жизни оказался застенчивым, а застенчивость в человеке моих лет, конечно, не может понравиться молодой девице в возрасте вашей дочери… Если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия. Но сохранит ли она эта спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушения?» — Конкин декламировал и говорил без единой запинки. — Каково было ему, а? Время неумолимо двигалось. Пушкин начал сомневаться, верно ли выбрал… Тут еще заботы о приданом, о деньгах вообще. Какая все-таки непонятная эта натура, брат! Вот слушай, что он пишет в Полотняный Завод: «Участь моя решена — я женюсь… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которою встреча казалась мне блаженством, — Боже мой, она почти моя! Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей… В эту минуту подали мне записочку — ответ на мое письмо. Отец
Конкин, резко оборвав себя, ткнулся жарким лицом в прутья решетки, передохнул, снова надел на голову парусиновый картуз.
— Ты иди, милый, иди, — стараясь скрыть дрожь в голосе, сказал он сержанту. — Может, дела у тебя или томиться начал. Запри и иди!..
— Не-е… — простодушно оттаял лицом сержант. — Ни чуточки! Дюже интересно. А ведь кажется, будто ничё в них сложного — в стихах… «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…» — он сконфузился и помолчал. — Ну, эти-то и мне известны. А вы, наверное, сами пишете стихи.
— Баловался. — Конкин опять снял картузик, сложив пополам, сунул в карман пиджака. — Ночи просиживал. Мученье это большое. Особенно, когда хорошо хочется написать.
— Бросили, значит…
— И он не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума.
— Тоже Пушкин?
— Он, — оживился Конкин, — поэт должен страдать. А я, сколько себя помню, без горя жил. Ну, бывало, в детстве бедствовал, недоедал, но разве это горе? Это, брат, всего-навсего лишения. Потом все было: добро нажил, деньжата завелись, еда-питье навалом, а все ж таки проснулся я однажды сам не свой, чувствую, в груди что-то закипает. Думаю, неужто я только для того и родился, чтобы, значит, за барахлом гоняться да животу своему угождать? Так что глупого счастья у меня враз и убавилось…
— Видать, счастье в стихах нашел, — отчаянно осмелев, предположил сержант.
— Свои, сказано, не получились, — без досады произнес Конкин, — Незадача вышла… Тут, брат, надо вовремя понять, что богом талант не задан. Иной ведь всю жизнь бьется, как рыба об лед, пишет, бумагу переводит, аж смотреть жалко. А я что придумал… Взял да сравнил свои стихи с пушкинскими. Получаются слова-то одни и те же — что у него, что у меня. Примерно одни и те же. Но у него-то, если фигурально сказать, глина запела, душу обрела, а у меня глина глиной осталась. Вот где тайна…
— Да-а, — сержанту, видно было, очень хотелось поддержать умный разговор.
— Ну, ничего, — успокоил его Конкин. — Я не в обиде. Теперь главное для меня: чтобы дом Гончаровых как следует восстановили.
— Дежурство установим, — пообещал сержант. — Дружинников поставим…
— А стихи, брат, — не пустячное дело, как некоторые думают. Я вот людей, можно сказать, с того света стихами вытащил… Опять же пушкинскими…
В который раз удивившись Конкину, сержант подошел к нему близко, не подвергая сомнению ни единого его слова, приготовился слушать.
Однако внимание обоих привлек шум машины, подкатившей к крыльцу. За окном, в крепком закатном свете, мелькнула тень, и оба догадались, что приехал лейтенант.
— Как же, как? — поторопил сержант Конкина. — Правда, что ли?
— Истинно, — сказал Конкин. — Троих наших в забое завалило. Дышать нечем, питье кончилось. А меня на связь с ними поставили, ну, я и так, и эдак, мол, ребята, держите хвост пистолетом, спасательная команда вот-вот доберется до вас… А они… — Конкин заметил появившегося на пороге лейтенанта, но обрывать себя не стал. — С нами, мол, все ясно, позаботьтесь о семьях и так далее. Тут я снял телефонную трубку и начал Пушкина читать. Не помню уж, с какого стихотворения разгон взял. Читал три с лишним часа, а они по очереди слушали. Откопали их, вытащили. Их в «скорую» несут, а они, хоть и посинели, все меня благодарят: за стихи.
Конкин вздохнул, хотел было приветливо, уже по-свойски улыбнуться лейтенанту, но, приглядевшись к нему, раздумал. Прежнего настроения и любопытства лейтенант, чем-то сильно расстроенный, сейчас не выказал. Хмурясь, прошагал за барьерчик, вынул из кармана мятый промасленный лист бумаги, вывел на нем размашистую, должно быть, сердитую подпись.
Конкин тихо сел на скамейку и замер, как прежде, в терпеливой неподвижности, ожидая, что скажет лейтенант.
— Вот что гражданин Конкин, — проговорил лейтенант. — Протокол будем считать недействительным. За помощь в разоблачении расхитителей общественного добра спасибо. Но если еще раз полезете в драку, ссылка на Пушкина не спасет от наказания. И не думайте, пожалуйста, что, кроме вас, некому защищать Пушкина.