Ляля, Наташа, Тома (сборник)
Шрифт:
– Мне пора, – натянуто сказал он, целуя ее в лоб.
Она отвернулась, и он почувствовал горячую влагу на своей руке.
– Я приеду скоро, – мучаясь оттого, что она плачет, пробормотал он. – Я позвоню завтра…
– Не надо! – вдруг вскрикнула она и, оттолкнув его, вскочила с постели, завернулась в свое кимоно. – Не надо мне звонить! Ты приедешь – дай бог через месяц, а как я буду жить все это время, тебе наплевать!
Отошла к окну и застыла, прижавшись лицом к цветастой портьере. Он положил руку на вздрагивающую драконью пасть:
–
– Ты, – вдруг прошептала она и засмеялась сквозь слезы. – Ты будешь вечно держать меня в черном теле, да?
– Я и себя держу в черном теле, – ответил он, гладя ее волосы. – Я и себя в нем держу, мивая…
Дорога убегала прочь от нее, в розовый будуар, Маринины экзамены, звонки, расходы, красные пятна на Людиной шее. Он заново почувствовал минуты, проведенные с нею, и его охватила жгучая радость, несмотря ни на что. Как она вздрагивала во сне! И эта кожа, руки, гладящие его затылок, губы, родинка… Бог мой! Никуда она от него не денется. До Калуги не так далеко. А зимой надо будет придумать что-нибудь: командировку, поездку, увезти ее в Крым, например, в зимний дом отдыха… Все это надо будет обмозговать, взвесить, а пока главное, чтобы девочка поступила в институт, чтобы не скатилось с привычных рельсов, не смялось…
– Как это он ухитряется быть довольным при всех обстоятельствах? – рассуждал вслух мой отец. – В этой сволочной системе, в этом закаканном институтике… Все как с гуся вода, все прекрасно. С Людой он всю жизнь грызется, а тут еще эта связь… Мотается в Калугу – шутка ли, а при этом мечтает поменять мебель в кабинете, покой потерял от наших дачных кресел…
– Господи, – всплескивала руками бабушка, блестя глазами от любопытства. – Кресла! Им же сто лет! Все пружины наружу!
– Он говорит, что это чепуха, пружины можно подобрать. Главное – львы на ручках.
– Не родись красивым, а родись счастливым, – философски вздыхала бабушка и поджимала губы. – Везучий, я всегда говорила…
Он выскакивал из машины, сияющий, подтянутый, маленький. Смуглое лицо тут же озарялось радостью.
– Ну и воздух у вас тут! – говорил он и шумно втягивал ноздрями наш еловый, сосновый воздух. – Мать честная!
Взбегал по ступенькам на террасу, вынимал из согретого солнцем портфеля какой-нибудь рулет или кекс с изюмом, садился в обшарпанное кресло с львиной мордой на ручке.
– Моя мечта… – гладил львиный оскал. – Сопру я их…
Мы вместе шли на пруд через просеку, и он пускался рассуждать о Кафке, о только что напечатанном Булгакове, и видно было, что даже такая безнадежная вещь, как «Превращение», вызывает у него восторг.
– Свушай, – взволнованно говорил он отцу по-русски. – Это же шедевр! Я всю ночь не мог заснуть! И какая фантазия! Свушай! Мать честная!
А отца все тянуло поговорить о том, как они глупо прожили жизнь, вокруг Совдепия, стукачи и карьеристы, в Ленинграде посадили евреев, выразивших желание уехать.
– Михель! –
– Да, каждому свое, каждому свое, – грустнел он и похлопывал отца по плечу. – Мы вот с тобой геройствовать не можем, надо этих маленьких дурочек поднимать, – кивал подбородком в мою сторону. – Что поделаешь…
А потом лицо его светлело, и, понижая голос, он говорил что-то по-немецки, чего я не понимала, но по выражению его заблестевших глаз и смущенной улыбке догадывалась, что он посвящает друга в свою тайну и ищет у него поддержки.
Марина поступила в институт, в доме готовилось торжество. Надо было по-царски принять и декана, и замдекана, и заведующую кафедрой, и старых друзей. С рынка привезли три корзины фруктов и овощей. Люда, завитая, оживленная и похорошевшая, хлопотала вовсю, дог оглушительно лаял, потому что была суета, суматоха, хлопали дверью лифта, таскали от соседей с пятого этажа стулья, сдвигали столы… Сияющий, он вошел в кухню. Жена, стоя на коленях перед духовкой, обернула к нему разгоряченное лицо:
– Я все боюсь, не мало ли вина? Ты бы съездил, пока не закрыли…
– А как там кулебяка?
Он наклонился к плите, она одновременно поднялась с колен, и они смешно стукнулись лбами.
– Ну вот, Лю, извини, я не нарочно, – потирая ее ушибленный лоб, засмеялся он. – Я не хотел.
– Ты мне давно рога наставил, – хрипло сказала она и умоляюще-напряженно посмотрела на него, словно желая непроизвольной реакции. – Я ко всему привыкла.
– Ну, – сморщился он, забыв стереть с лица улыбку. – Что ты говоришь, Лю…
Вдруг Люда изо всей силы стиснула руками его шею:
– Миша! Я тебя умоляю! Посмотри, девочка выросла, в доме все есть, я тебя обожаю, обожаю, когда ты такой, как раньше, когда ты с нами! Брось эти глупости! Видеть не могу, как ты уходишь к чужой бабе, мучаешь меня, врешь, как последняя сволочь! Я не могу вынести этого!
Она заплакала, громко, хрипло, неистово, и, продолжая обнимать его, сползла вниз, опять опустилась на колени. С высоты своего небольшого роста он увидел ее поднятое к нему умоляющее и одновременно готовое на лютую ненависть лицо в потеках расползшейся краски и начал торопливо поднимать ее за локти, но она сопротивлялась, вжималась лбом в его ноги и хрипло бормотала сквозь рыдания:
– Нет, обещай мне, немедленно! Сию минуту обещай мне! Ради Марины! Не для меня! Ради Марины!
Его спас телефонный звонок. Оторвавшись от жены, он снял трубку:
– Свушаю.
В трубке молчали. Неожиданно он понял, что это она. Узнал ее дыхание. Люда медленно поднялась с колен, вытерла размазанную по щекам краску и начала резать салат. В трубке молчали.
– Свушаю вас, – с усилием выдавил он.
– Ты не мог бы приехать ко мне? – тихо сказала она. – Я так соскучилась, мне плохо.