Любимая муза Карла Брюллова
Шрифт:
– Что? – пробормотал Брюллов.
Свидетель этой сцены господин посол Гагарин только вздохнул. Он успел хорошо изучить натуру человека, которому покровительствовал!
За внешностью молодого эллинского бога скрывался космос, в котором враждебные начала были перемешаны и то извергались вулканом страстей, то лились сладостным блеском. Он весь был страсть, он ничего не делал спокойно, как делают обыкновенные люди. Когда в нем кипели страсти, взрыв их был ужасен, и тот, кто стоял ближе, тому и доставалось больше.
Сейчас ближе всех к нему стояла графиня Самойлова, и
– Хотите поехать со мною? – повторила в это мгновение Юлия. – Хотите?
– Куда? – выдохнул Брюллов, едва ли слыша себя, и тут же, не ожидая ответа, выпалил:
– Хочу!
Он влетел в карету, словно его зашвырнули туда бесы сладострастия.
Великолепная упряжка понесла… И Карл понял, что в мастерскую ехать не обязательно. Карета вполне ее заменила.
И в том, что он нарисует Юлию, и не раз, Карл совершенно не сомневался.
Рим, 1828 год
– Отныне мы будем вместе всегда, навеки, нераздельно. Вспомнят меня – тотчас вспомнят и тебя. А если зайдет речь о твоих чудачествах и страстях, графиня Юлия Самойлова, скажут, что я, твой художник Карл Брюллов, был предметом одной из них.
– Самой пылкой страсти! Самой невероятной! Самой восхитительной!
– О, ты… ты лгунья!
– Но я твоя лгунья!
– Моя, моя самая обворожительная лгунья на свете!
И два нагих тела сплелись в объятии на кроваво-алом бархатном покрывале, брошенном прямо на деревянный помост, где художник устраивал своих натурщиков, чтобы ноги их не зябли на мраморном полу мастерской.
Насытившись друг другом, они лежали, глядя в высокий, тающий во мраке (уже вечерело) потолок, украшенный фресками, поблекшими от времени, – лежали, то обмениваясь усталыми, ленивыми поцелуями, то одновременно поворачивая головы к огромному полотну, установленному у стены на прочных держателях. Картине было еще далеко до завершения, но уже сейчас краски этого полотна были столь насыщенны и живы, что спорить с их внутренним свечением наступающей ночной тьме было бессмысленно. Эти краски озаряли и согревали тела любовников ярче и теплее пламени костра. Они же питали и поддерживали их неспешный разговор.
– Моя грудь…
– Твоя грудь?
– Моя грудь слишком роскошна на этой картине.
– Твоя грудь на этой картине даже совершеннее, чем в жизни!
– Ах так?!
Звук шутливой пощечины.
– Мои глаза…
– Твои глаза?
– Знаю, что ты сейчас скажешь! Что мои глаза на картине даже обворожительнее, чем в жизни.
– О нет, это невозможно. Даже моя кисть не в силах передать красоты твоих очей, мое итальянское солнце!
Звук долгого, долгого поцелуя.
– И все же моя грудь…
– Погоди, не трогай меня, я устал. Что ты хочешь сказать?
– Тебя станут упрекать за то, что ты бросил меня на мостовую в самой соблазнительной позе, да еще обнажив мою грудь.
– Что поделаешь! Эпоха требует нагого тела! Ты же знаешь, как развращена публика. Поверь, я бы с удовольствием обнажил у тебя что-нибудь
– О, этот ребенок слишком большой для того, чтобы быть грудным. Хоть я не слишком много понимаю в детях, но мне кажется, ему лет пять, не меньше! А скажи, почему грудных детей художники вообще не изображают? Даже младенец Христос на полотнах всегда чрезмерно велик для того, чтобы его кормила Мадонна.
– Ты охальница и богохульница!
Звонкий хохот:
– Да, ты прав, я такая.
Снова поцелуй, страстный шепот, вздохи и смех.
– Еще знаешь, в чем ошибка? Я, которая лежу на мостовой, выставив все свои прелести на всеобщее обозрение, и я, прикрывающая двух дочерей, – мы слишком близко. Пристрастный взгляд не может не обнаружить между нами сходство. И какой-нибудь твой недоброжелатель (ты же понимаешь, у тебя не только одни поклонники и поклонницы, но и завистников полно!) скажет: сколь убога фантазия у этого художника. Он пишет одно и то же женское лицо!
– О, какой ужас! Я весь дрожу! Как же я раньше не заметил, что изобразил тебя на этом полотне дважды… нет, даже трижды! Конечно, разве я мог удержаться и не написать самое прекрасное, самое любимое лицо на свете? Посмотри в левый угол моей картины. Видишь там рыжеволосого юношу, который несет ящик с кистями? Это художник. Рядом с ним девушка с кувшином, которая словно бы сама не знает, испугана она или нет. Это ты, моя бесстрашная возлюбленная, и красота твоя сияет, словно полдень, даже среди мрака и ужаса извержения Везувиева. Это мы с тобой, любовь моя. Это мы с тобой. Эта картина останется лучшим, величайшим нашим творением. Это памятник нашей любви. Отныне мы будем вместе всегда, навеки!
– Тогда иди ко мне, ну! Скорей!
Двое набросились друг на друга с пылом, который можно было назвать безумным.
Тела содрогались в унисон, страстные стоны рвались из груди, как вдруг раздался громкий крик – но это был отнюдь не крик наслаждения, а мучительный крик боли, – и тело мужчины, несколько раз конвульсивно дернувшись, застыло.
Юлия приподнялась.
– Бришка, – удивленно позвала она, – что с тобой?..
Брюллов молчал, и, как она ни тормошила его, ни шлепала по щекам, ни окликала ласково, испуганно, сердито, он не отзывался и не шевелился.
Наконец Юлия припала ухом к его груди и, не уловив биения, закричала, зарычала, завыла…
На крик вбежала горничная в одной сорочке, всплеснула руками:
– Синьора Джулия! Синьор Карло! Святая Мадонна! Что случилось?!
– Не знаю! – прокричала Юлия. – Он вдруг стал как мертвый ни с того, ни с сего!
Горничная опытный глазом окинула нагую фигуру хозяйки, нагого мужчину…
«Ни с того, ни с сего? – мысленно повторила она с тайным вздохом. – Ох, синьора… мало вам бедного синьора Эммануэле, теперь вы и этого в могилу свели своим пылом и своим телом!»