Любопытный пассаж в истории русской словесности
Шрифт:
Но г. Перозио, очевидно, позабыл, что вышел пред публикою в качестве экзаменуемого школьника, и потому все не угомонился: при следующем ответе он опять заявил свое неудовольствие, прибавив, что он, по невозможности защищаться, готов сейчас же признать себя виноватым, только чтоб ему дали защитить его последний пункт. Но на это не согласились противники, и суждение продолжалось, впрочем – увы! – ненадолго… Одна из реплик г. Полетики вызвала громкие рукоплескания и крики «браво!». Тогда г. Полетика, обратившись к противникам, сослался на одобрение публики как на факт, дающий ему право на большее внимание противников к его словам. Заметно, он был даже раздражен тем, что литературные приемы г. Перозио стоят в обсуждении посредников на первом плане, а самое дело – далеко на втором… Вслед за тем и г. Перозио объявил, что он признает себя неправым и более защищаться не желает… Произошло некоторое недоумение… Но тут встал суперарбитр, г. Ламанский, и произнес краткое слово о том, что публика, вопреки предварительным условиям и просьбе его, суперарбитра, не удержалась в должных пределах и громко высказывала свое неодобрение или одобрение. В этом г. Ламанский был, разумеется, совершенно прав, особенно если взять дело опять-таки с ораторской точки зрения. Конечно, крики: «браво!», «нет», «да», рукоплескания, смех и т. п. бывают во всех возможных парламентах; следовательно, вообще говоря, тут еще со стороны русской публики особенного неприличия не было… Но это только вообще… А надо взять дело в частности: надо вспомнить, что ведь зато в парламентах никогда и не обсуждали столь возвышенных вопросов, как в знаменитом заседании 13 декабря. Вопрос об ученых достоинствах статей г. Перозио и г. Смирнова требовал, конечно, от присутствующих гораздо большей дозы благоговения, нежели всевозможные парламентские прения. Другое дело, если б речь шла о низких, материальных предметах – о положении дел Общества пароходства, – ну, тогда публике могло бы быть и повольготней… А с другой стороны, и то надо сказать: где же и ораторы такие бывают, как у нас? Англичан хвалят; да ведь у них зато и предметы-то такие,
Публика поняла это, по-видимому, очень хорошо. {5} В глубоком молчании выслушан был многочисленным собранием очень тихий голос председателя, а вслед за тем раздались крики: «Продолжать заседание!..» Г-н Полетика взял было каску и хотел уже идти вон, г. Перозио собрал свои бумаги; но публика кричала: «Назад! назад! Неуважение!..» Видно было, что на это время публика забыла и литературные, высшие интересы и материальную сторону дела; она сделалась равнодушною к обеим партиям; ей хотелось одного: чтобы начатое дело было докончено. В первый раз еще присутствовали мы все при подобном обсуждении дела, хотя и арифметического; и многие думали, что это заседание может послужить началом для других, которые будут уже не столько смешны по своей сущности и не так бюрократичны по форме. Поэтому-то все присутствующие с удивительным терпением выносили, как пред ними делали сложение, вычитание, как отклоняли от рассуждения все реальные вопросы (очень важные для людей, не доросших до понимания высших ораторских наслаждений) и т. п. Многие находили даже, что как ни плохо спелись обе стороны, но все-таки из их рассуждений дело отчасти выясняется, и, во всяком случае, выясняется больше, нежели посредством целых груд канцелярской переписки. Кого интересовало дело, тот почувствовал возможность узнать о нем кое-что из возражений г. Полетики; кого занимало литературное достоинство статей г. Перозио, тот убедился в недостатке их ловкости и точности из положений г. Смирнова и некоторых замечаний г. Жемчужникова; а кому любопытно было слышать звонкую ораторскую речь, тот нашел полное удовлетворение, слушая г. Серно-Соловьевича. Итак, все желали, чтоб заседание дошло до конца и заключилось добрым порядком. Поэтому, когда после замечания г. Ламанского все умолкли и г. Серно-Соловьевич начал торжественным тоном какое-то великодушное объяснение относительно своих противников и громкое восхваление достоинств суперарбитра, а посредники г. Перозио, не желая дослушивать его, собрались уходить, то публика сама выразила неудовольствие на такой беспорядок – закричала «назад!» и требовала продолжения заседания. Во многих углах раздались обещания, что мы теперь будем сидеть смирно, пальцем не пошевелим и пр. … Среди этого смятения вдруг раздался звонок; все смолкло, и тихий голос суперарбитра объявил успокоившейся публике, что заседание закрыто…
5
В рукописи далее шел текст, в котором более резко противопоставлены выступления «посредников» – Н. А. Серно-Соловьевича и В. А. Полетики: «…в первый раз видели мы действие словесного суда не только на подсудимых, но и на самих судей и на всех присутствующих. Каждый из нас видел, что подсудимые излагают свои показания прямо и положительно, без утаек и крючков, столь обычных в нашем письменном судопроизводстве. В самих посредниках мы видели сознание важности их дела и добросовестное стремление прийти к истине. Если г. Серно-Соловьевич ораторствовал о шрифтах и приводил аллегорические доводы, а г. Полетика толковал о таких цифрах отчета, против которых ничего не говорилось в статье г. Перозио, – так это уж происходило от существенной разницы в складе их ума и в самых основных понятиях. Г-ну Полетике не важно было то, оправдаются ли частные фразы статьи г. Перозио: он хотел защитить только существенный смысл его статьи, – то есть, что дела Общества пароходства действительно не соответствуют тому блестящему положению, какое им придано в «Отчете» и «Сравнении». Г-ну Серно-Соловьевичу, напротив, казалось важным именно то, чтобы сокрушить каждую фразу статьи г. Перозио; а в каком положении само дело, до этого он вовсе не хотел касаться. Об остальных посредниках мы не говорим, потому что их участие было довольно бледно. Но тем не менее обо всех их нужно сказать, что каждый из них (разумеется, по мере сил и способностей) старался отклонить от себя малейшую тень недобросовестности. Кто не знал дела и не имел ничего сказать, тот молчал; кто был уличен в ошибке, тот не изворачивался, а старался объясниться. Разумеется, по самой разнице основных воззрений на вопрос г. Серно-Соловьевич не мог, например, понимать некоторых, весьма ясных вещей, предлагавшихся г. Полетикою. Но видно было, что и это непонимание совершенно искренно, простодушно и не заключает в себе никакой преднамеренности» (V, 610). В журнальную публикацию не вошло.
Если бы дело гг. Перозио и Смирнова решилось тем, что они оба правы, а виноваты все присутствующие, – это не столько бы поразило публику, как внезапное прекращение заседания. Началось общее смятение; одни отчаянно пожимали плечами, другие как-то съежились и опустились…
Некоторые пришли тотчас к заключению, что штука эта еще на десять лет отдалила у нас гласное судопроизводство! Даже г. Ламанский, конечно {6} , допустивши себя увлечься минутным раздражением, объявил, будто сегодняшнее заседание показывает, что «мы еще не созрели для этой формы судопроизводства» {7} . Если он это чувствовал сам – ибо не мог сохранить полного спокойствия и ровного присутствия духа, – то он в своем сознании совершенно прав со своей стороны; но он неправ, перенося это сознание на публику. Публика желала, требовала, даже просила продолжения заседания; гг. посредники г. Перозио не могли уйти против воли председателя; он мог и должен был удержать их во что бы то ни стало или по крайней мере закончить дело спокойно и беспристрастно, не давая г. Серно-Соловьевичу разглагольствовать о достоинстве суперарбитра и пр. и не давая г. Полетике разгорячаться пред самым концом дела… И если г. Полетика прежде всех сделался виноватым в нарушении заседания, то г. Ламанский после всех остается в нем виновным.
6
Вместо предыдущей фразы и слов «Даже г. Ламанский, конечно» в рукописи шел следующий текст: «Но нас особенно тронуло одно зрелище: двое молодых людей стояли посреди залы и крепко жали руки друг другу; один из них со слезами на глазах говорил другому: «А знаешь ли ты, что эта штука еще на десять лет похоронила у нас гласное судопроизводство!» – «Но неужели ж они будут столько тупоумны, что не разберут, в чем дело?» – отвечал другой с каким-то отчаянием: видно было, что он сам не верил тому, чем старался утешить себя…
Бедные молодые люди!.. Они ведь в самом деле принимали ату штуку за начало гласного судопроизводства в России, они ожидали от нее хороших результатов! Как много веры в них, бедных, и как рано приходится им испытывать горькое разочарование! Впрочем, они утешатся довольно скоро: они, вон, полагают, что нельзя быть столько тупоумным, чтобы из этого опыта вывести заключение о неприменимости гласного судопроизводства в России! Да разве тут степень разума или тупоумия определяет дело? Вовсе нет: тут действует страсть, выгода, интрига и тому подобные мотивы. Кто же назовет тупоумным г. Ламанского? А между тем он…» (V, 611).
7
По воспоминаниям Л. Ф. Пантелеева, эти слова Е. И. Ламанского «наделали в свое время много шума и вызвали бесчисленные протестации» (Пантелеев Л. Ф. Воспоминания. М., 1958, с. 233). Во время диспута 19 марта 1860 г. о происхождении Руси М. Н. Погодин заявил: «…мы созрели для решения нужных и важных для нас вопросов» (Отчет о диспуте гг. Погодина и Костомарова 19 марта 1860 т. – СПбВед., 1860, № 67, 25 марта). Добролюбов обыгрывал то и другое заявление в своей сатире «Наука и свистопляска» (Свисток, № 4; VII, 394–416).
Впрочем, собственно говоря, тут никто не виноват, кроме тех, которые хотели здесь видеть что-нибудь более, чем стилистические упражнения, вроде бывавших в старые годы семинарских диспутов. Не всякий спор в присутствии большого общества может быть назван гласным судопроизводством, так же как не всякое обсуждение статьи, трактующей об акционерной компании, – рассуждением о делах этой компании. Некоторые из участвовавших в деле действительно с большим ожесточением трубили о том, что вот, дескать, они затевают первый опыт гласного судопроизводства в России. Но они, очевидно, и понятия-то о нем не имели, и не пошли дальше названия. Они же сами не раз повторяли в заседании, что пришли решать арифметические задачи… по большинству-то голосов: какое милое понятие о назначении гласного суда! Как сильно выразилась тут русская привычка к тому, чтобы произвол личный становился выше непреложных начал логики и даже арифметики!.. Но, впрочем, в заседании голосов не собирали и чрез то нарушили форму, которой так неуклонно старались держаться в других пунктах. Да и как было собирать голоса, когда посредники, долженствовавшие быть судьями дела, внезапно, к великому удивлению публики, оказались адвокатами. В самых рассуждениях с начала до конца господствовала удивительная неопределенность, и вследствие того – когда одна сторона начинала речь про Фому, другая отвечала ей непременно про Ерему. И ни в посредниках, ни даже в самом суперарбитре мы не нашли полного приготовления к прямому ведению спора; в некоторых из посредников незаметно было даже вовсе никакого приготовления. Оттого вместо дельных замечаний, которые могли бы быть полезны для акционеров, мы слышали здесь словоизлития по
Нет, чистое дело может быть прочно и хорошо сделано только чистыми руками. Тут нечего ждать хорошего, когда двигателями являются задетые самолюбия да хлопотливые желания отличиться. Г-н Перозио вздумал раскрыть положение дел Общества русского пароходства и торговли; но он не сохранил достаточно чистоты и беспристрастия в своих заметках, он не дал себе труда вникнуть не в одни цифры отчетов, а в самый ход дела, на практике, – и оттого его замечания не достигли цели, которой должны были достигнуть… Г-н Перозио потребовал гласного судопроизводства; г. Смирнов, принимая его вызов, третировал его чрезвычайно оскорбительно и соглашался спорить совсем не о том, о чем хотел говорить г. Перозио. Казалось бы – тут и конец, тут и невозможность соглашения. Но ни оба противника, ни их посредники, ни сам суперарбитр не заметили, или не хотели заметить, этой вопиющей нелепости в самом начале дела. Все торопились устроить дело, и никто, по-видимому, не задал взаимно друг другу простого вопроса: что же это будет, в самом деле, – школьный экзамен или деловой спор? По крайней мере в заседании мы видели, что посредники обоих сторон совершенно противоположно понимали сущность спора… Суперарбитр старался выказать возможное беспристрастие; но нельзя же было не заметить, что его взгляды – более литературные, нежели деловые. Мудрено ли же, что заседание прекратилось при репетиловских возгласах:
Литературное здесь дело!Оно, вот видишь, не созрело…Нельзя же вдруг… {8}И Репетиловы важно утверждают, что тут, в самом деле, главное – вопрос литературный; но что еще для решения его не все созрело… Да и как им не утверждать? Сам председатель собрания сказал, что мы не созрели, и пр. И многие верят на слово недозрелым Репетиловым, и – или приходят в благородное негодование, или ощущают тайную радость… А между тем вовсе нет: созрело все, и все можно вдруг, если вдруг и дружно приняться да определить ясно и твердо, – чего хочешь и к чему идешь… Только одно условие, один девиз: «Меньше слов, больше дела!» Нас ведь только то и губит теперь —
8
Реплика Репетилова из «Горя от ума» (д. IV, явл. 4). У Грибоедова: «Но государственное дело…»
Обещает нам кто-нибудь белую корову подарить, – мы уж и чаю не пьем, в ожидании, что вот сейчас подадут нам сливок от этой коровы. Напишет кто-нибудь статейку о судопроизводстве или об акционерном обществе, – мы так и ждем, что вот воцарится правосудие, вот акции поднимутся и нам в следующем общем собрании огромный дивиденд выдадут. И человека, написавшего статейку, мы уже считаем обогатившим и спасшим нас, и уже без него не может обойтись никакое серьезное начинание… А между тем – и в судах и в компаниях все идет себе как и шло… А мы всё продолжаем верить и восхищаться – и все на слово… Вот отчего и пошла ведь теперь в ход эта особенного сорта литература, которая рядится в цифры и технические термины и перемешивает их с громкими фразами, а до дела все-таки не добирается… Мы довольствуемся этими цифрами, терминами и фразами, и вот почему дело у нас подвигается так медленно, вот почему всякий дельный разговор немедленно переходит у нас на общие места, всякое суждение о гласно заявленном факте оказывается критикою не самого факта, а только способа его заявления… Кто в этом виноват? Объяснить это довольно трудно – не потому, чтобы вещь была очень мудреная, а потому, что многие могут обидеться нашими словами, принявши их на свой счет… Но, впрочем, – пусть их принимают, если им это нравится; мы, собственно, никого лично не хотим оскорблять, а напраслину терпеть от литературных собратий нам уж не привыкать стать. Итак, попробуем объяснить, в чем дело.
9
Из «Евгения Онегина» Пушкина (гл. VIII, строфа IX).
Литература теперь в моде. В каждом новом предприятии промышленном, в каждой экспедиции, в каждом новом учреждении – литератор так же необходим, как бывал в прежние времена необходим генерал со звездой на московской купеческой свадьбе. Нас это очень радует; это добрый знак для литературы, а следовательно, и для образованности. Но такое новое отношение к обществу налагает на литераторов и новые обязанности. Прежде они могли довольствоваться фразами и дивить публику изяществом слога; теперь они должны понять, что от них не этого ждут. Литература становится элементом общественного развития; от нее требуют, чтобы она была не только языком, но очами и ушами общественного организма. В ней должны отражаться, группироваться и представляться в стройной совокупности все явления жизни. И именно с жизнью, с делом, с фактом должен иметь прямое отношение каждый, кто хочет выступить ныне в публику в качестве литератора… К сожалению, немногие понимают это; большая часть полагает, что достаточно одних внешних форм для того, чтобы вести дело литературным образом. И вот подобные-то господа, постоянно оказываясь негодными на деле, унижают собою литературу, бросают на нее тень подозрения и делают то, что общий вид литературных явлений за известный период представляется наконец смешным всякому здравомыслящему человеку, а для человека злонамеренного дает повод провозгласить его даже гибельным и опасным. Не потому у нас все так плохо начинается, чтобы не было людей истинно дельных и живых; но потому, что большинство общества, даже литературного, до сих пор еще бросается на громкие фразы, благоговеет перед цитатами и цифрами, не разбирая их, и постоянно вверяется тем, кто громче и самоуверенней говорит… А эти-то люди и оказываются пустыми крикунами, мертвыми формалистами, литературными чиновниками, неспособными не только прочно основать какое-нибудь дело, но даже начать его без нелепости… Люди же серьезные обыкновенно сидят в углу и делают какую-нибудь незаметнейшую работу… Отчего они равнодушно смотрят на проделки разных посредственностей, выдающих себя за передовых людей, трубящих о своих подвигах, берущихся за все очень рьяно, но портящих будущность всякого дела, за которое берутся; отчего эти серьезные люди сами не становятся сразу во главе передового движения, – это уж надобно объяснять болезненно развитым в них самолюбием: они настолько самолюбивы, что не хотят браться за дело, которое можно сделать только вполовину, и настолько умны, что не могут уверить себя в возможности сейчас же сделать его вполне… Разумеется, это нехорошо, потому что другие и вполовину-то не делают, а только портят. Но что же делать? Этого уж не переделаешь.
Таким образом, в пустячности нашего так называемого прогресса по всем частям оказываются виноваты всего более те же самые господа, которые всего более кричат о нем. Переступивши куриным шагом через какую-нибудь мизерную щепочку, они немедленно провозглашают, что сделали великий шаг вперед; им верят и успокоиваются, стоя на месте и воображая, что – ведь уж много прошли… Так мало-помалу и усыпляется энергия в обществе, как постоянною лестью усыпляется талант, начинавший было работать над самим собою. И покамест еще нет дела – все идет гладко, шумно, весело; как дошло до дела – все пропадает прахом.
Вот хоть бы и в настоящем случае… Г-н Перозио сам весьма торжественно вызвал г. Смирнова на состязание; а потом сам же не захотел докончить его и тем – если в не повредил делу устного судопроизводства, то все же сделал большую неприятность публике. Г-н Смирнов, с своей стороны, возвещал, что он г. Перозио считает школьником, которого надо экзаменовать из арифметики; г. Серно-Соловьевич (а может быть, и другой из посредников, – мы хорошо не помним) во всеуслышание сделал нотацию г. Перозио, что, принимаясь писать обвинительную статью, надо прежде приобресть кой-какие специальные сведения… Очевидно, что они весь спор считали – 1) личным делом своих самолюбий, 2) делом канцелярским, а не общественным… Но что же вышло? Здравый смысл не мог допустить, чтобы образованную публику собрали единственно для потехи г. Смирнова, желавшего иметь побольше свидетелей того, как он собьет г. Перозио на арифметике. И вот, несмотря на «Условия», г. Полетика, более практический и дельный человек, – стал давать новые соображения, представлять свои факты; противники же его, держась программы, упорно настаивали на том, чтобы не выходить из буквы статьи г-на Перозио. И вышло, что самое дело осталось в стороне, а вся эта суматоха, поднятая по городу неосторожно провозглашенным названием гласного и устного судопроизводства, превратилась в комедию, в которой действующие лица никак не могли понять друг друга, – и одни хотели толковать о сущности обвинений, другие – о литературных приемах г. Перозио. Не полезнее ли было бы явиться в это собрание людям, серьезно знакомым с делом, и говорить о самой сущности дела, оставя в стороне личную раздражительность г. Смирнова, литературную неумелость г. Перозио, наклонность к красноречию г. Серно-Соловьевича, и пр. Поверьте, что, говоря о деле, не могли бы так раздражаться обе стороны, решение было бы чем-нибудь существенным, а свойства статей г. Перозио выказались бы сами собою в весьма ярком свете… Теперь же в большинстве публики и после заседания, и даже хотя бы оно кончилось нормально – не осталось решительного и ясного убеждения относительно всех пунктов дела. И кончилось тем, что – вместо устного и гласного разрешения – публике при выходе неизвестные люди тыкали в нос какую-то брошюру против г. Перозио, изданную в Одессе и потом перепечатанную в Петербурге. Брошюрка раздавалась бесплатно: чьему бескорыстию мы этим обязаны – не знаем…