Любовь и хлеб
Шрифт:
— Алеша-а-а!
Оглянулся. Скачет кто-то на коне. Любава!
Побежал навстречу. Вот он увидел морду лошади, лицо Любавы, вот она спрыгнула, подбежала, споткнулась… упала ему на руки и обняла. И он обнял ее. Оба молчали. Он гладил ее по щеке, целовал глаза, шею, лоб, губы, грудь и все повторял одно только слово: «Милая, милая, милая…» На глазах Любавы показались слезы.
— Алеш… Остановись… Алеш… Что с тобой?
Он вспомнил, как встретил ее первый раз на дороге, — а сейчас дорога перепахана, тогда Любава была чужой, — а сейчас родной
— Я вернусь. Будем жить. Здесь будем жить, — и опустил голову.
Любава раскинула руки, задохнулась от радостного вздоха, вскинула глаза и провела рукой по лицу:
— Алешенька, Алешенька, родной ты мой… Весь мой… Я полюблю тебя снова. Уж как я тебя буду любить, всего зацелую. Приезжай.
— Приеду.
Любава прильнула к нему вся, обдала горячим дыханием.
— А вчера мне показалось, что разлюбила, что не вернуть мне тебя. А ведь я была с тобой счастлива, пусть немного, а была. А если верну тебя — могу стать счастливой на всю жизнь. Ведь мы теперь… родные.
— Да, да!
— Ну, иди, догоняй своих… Иди. Они хорошие, но несчастливые. А ты будешь счастливым, я знаю… Ну вот и простились, ну вот и простили друг друга. Иди.
Алексей зашагал по пашне, оглянулся один раз, постоял, словно хотел навсегда сохранить в памяти ее милый образ. Кто знает, хватит ли у него силы в душе возвратиться сюда и зажить новой, большой жизнью?!
…Любава осталась одна. Она опустилась в ковыли, раскинула руки и долго смотрела в небо, думая о жизни, о встречах, о людях. В небе кружил ястреб — вот он, описав круг, упал вниз и сел неподалеку от нее.
На крыльях ястреба поблескивали капельки влаги. Он посмотрел на человека и лошадь грустным древним глазом и вытянул клюв. Любава с досадой погрозила ему кулаком и он, вспугнутый, взлетел, хлопая крыльями, и вскоре пропал. Степь, степь…
Магнитогорск — Москва
1955—1956
АВАРИЯ
1. НАЧАЛО
В семь часов пятнадцать минут августовского душного утра из раскаленной до гудения мартеновской печи № 17, разворотив лётку, хлынул с шестиметровой высоты тяжелый огненный поток жидкой стали. Сжигая воздух, щелкая по стенам брызгами-пулями, сталь густо хлестала, шлепалась о каменную кладку и опорные колонны, громоподобно гудела, разливаясь по чугунным плитам рабочей площадки.
Желто-красные пламенные шары катились по воздуху в темь, озаряя железные конструкции здания, подкрановые балки и фермы мартеновского цеха.
Заглушая крики и ругань растерявшихся сталеваров, огненный поток плавил чугунные плиты, вгрызался, вспухая, в землю, выгибал и скручивал рельсы, оглушительно взрывался у воды. Горячее пыльно-грязное облако заполнило цех, шипя, обволакивало переплеты
Потом стало темно и тихо.
— Проморгали солнышко-то! — тяжело выдохнул сутуловатый сталевар Пыльников.
Мастер Байбардин, глотая горячий с пылью и паром воздух, гневно взмахнул рукой:
— Глупое солнце! — и выругался матом.
— И-ээ-ех! — стонал сквозь зубы маленький и тонкий Павлик Чайко, первый подручный, посматривая на двух молчавших помощников.
Из-под твердеющих краев побуревшей стали лениво поднимались клубы белого тяжелого дыма, слышался треск каменных плит и одинокие выстрелы мокрой земли.
Лопалась, разламывалась, сдвигалась и сама остывавшая черная сталь, издавая скрежет и лязг.
— Что ж, подойдем, теперь не страшно, — сказал Пыльников. — Ах ты, мать честная, ах ты…
Байбардин, заметив слезы на глазах остроносого Павлика Чайко, крякнул и, вытерев полные руки о суконную робу, подкрутил мокрые седые усы.
— Ничего, сынок, научишься сталь варить! — хлопнул он Чайко по плечу, подтолкнул вперед и грустно выговорил: — А вот мой Васька не пошел в сталевары — в другом цехе легче!
Вздохнул и отошел, по-стариковски пригнувшись. И было непонятно, к чему относится вздох; к тому ли, что его Васька не пошел в сталевары, или к тому, что произошла авария.
Павлику стало жаль мастера. Он увидел, что у того задергались усы и на усталом лице появилось горькое задумчивое выражение.
Триста семьдесят тонн металла мертвым глупым слитком придавили пол, залили подъездные пути, вздыбились бесформенным безобразным «козлом».
Остывшая печь холодно молчала. Равнодушно зияла развороченная лётка. Насмешливо жужжали мощные вентиляторы: было не до освежающей прохлады. И словно в укор, где-то под фермами, наверху, вспыхивал веселый белый свет электросварки. Гудели, готовясь выпустить добротные плавки, соседние жаркие печи, грохотали завалочные машины, попискивали паровозы, подталкивая пустые изложницы, оглушительно разворачивались огромные краны, подавай к желобам разливочные ковши. А у рабочих семнадцатой пустой печи рождалась ненависть к пролившемуся на пол металлу и жалость к самим себе.
— Что ж теперь будет нам? — прищурился Пыльников, потирая обожженный мясистый нос.
— На переплавку нас, дармоедов! Под суд кашеваров, на кладбище старых дурней! — вспылил Байбардин, гневно замахал руками, заломив кепку со сталеварскими синими очками на козырьке. На белом потном лбу, в складках морщин поблескивала металлическая пыль. Павлик Чайко смотрел на мастера и чихал, вдыхая запах коксового газа и расплавленного металла.
Пыльников пробормотал задумчиво, как бы оправдываясь: