Любовь и хлеб
Шрифт:
— Ну, под суд… Ну, переведут куда… Ну… ну, премиальные… «Козлика»-то убрать можно и переплавить честь-честью… — Он защипал опаленные брови и, отводя глаза, докончил: — Первый раз! Это тоже должны учесть. — Скользнул взглядом по запекшимся пузырям металла на стене печи и, посмотрев на побледневшее лицо Павлика, нахмурился.
Подручному хотелось крикнуть: «Это Пыльников виноват! Он! Он!» — и ударить в его сутулую спокойную спину кулаком, сжатым в большой брезентовой рукавице.
У Байбардина больно кольнуло в груди,
— Михеич… — Шалин хотел что-то сказать, но промолчал — никакие слова здесь не нужны — и положил руку ему на плечо.
Печь окружили рабочие, начальники смен, грузчики с шихтового двора, машинисты, канавщики, молоденькие лаборантки из экспресс-лаборатории. Мастер оглядел своих «кашеваров», снял очки, выбил о колено запыленную кепку.
— А ну-ка, шагаем ответ держать!
2. ХОЗЯИН
Пыльников толкнул плечом калитку, прикрикнул на зарычавшего старого пса, медленно снял цепь с ошейника, пустил собаку гулять по двору и пошел меж зелени лука, огурцов, моркови, над которой дремали на прямых высохших стеблях спелые головки мака.
Пес прыгал по песку дорожки.
Пыльников боялся воров — держал собаку злой породы. Собака будила его каждое утро лаем, требуя еды. Она любила лаять на прохожих, которые незлобно кидали в нее камнями или просто махали на нее рукой, лаяла на воробьев, откликалась на звонки трамваев, лаяла на дождь, на солнце, а то и просто от огородной скуки лаяла на чистое синее небо и даже на самого хозяина.
Пыльников любил собаку, но и часто бил. А сегодня он долго гладил ее. Собака лизала ладони горячим красным языком. Вспомнив аварию, он отдернул руку и зашаркал подошвами по крыльцу.
Хотелось лечь, уснуть или ухнуться в холодную воду — забыть пламя, тревогу, шлепанье раскаленной стали, лязг кранов, испуганные лица.
Тяжелое облако загородило знойное небо, наседало на забор, грозило придавить громоздкий из шлакоблоков пыльниковский дом.
В сенях освободился от колючей куртки, бросил на кадку. Здесь в темной прохладе сразу погасли пламя, звуки и лица.
Из комнаты в темноту протиснулась жена — почти раздетая. У нее блестели глаза, а рукой, измазанной тестом по локоть, она придерживала груди. Хотелось шлепнуть по ее спокойной, широкой спине. Пыльников вдруг застыдился, будто рядом был кто-то третий.
— Оденься, лошадь, — устало буркнул он.
Вчера он с женой собирался покопаться в своем обширном саду, а сегодня раздумал, вспомнив, что сыновей нет дома. Их, трех лобастых, месяц с лишним назад отослал в колхоз на лето зарабатывать хлеб и сено. Ждал каждый день — прибудет обоз с сеном.
Жена молчала, накинув полотенце на плечи, следила за мужем;
— Не прибыли?
Она отвечала доверчиво и беспомощно, как большая толстая девочка, с ломким печальным голосом:
— Может, завтра.
— Пора бы уж. Навес для сена готов?
— Не управилась с дочерью-то. Да и то сказать, мужская это работа. Антонине все некогда. Сам для экзаменов священные часы ей отвел.
— Тонька где?
— С подружкой ушла, Клавдией. С работы сниматься.
Дочери Пыльников категорически предложил учиться в техникуме: быстрей закончит и работать начнет «профессионально».
— В техникум проэкзаменовалась, значит.
Не поняла: спрашивает он или утверждает, поторопилась обрадовать новостью:
— В институте будет учиться… зачислили.
— Это как понимать?! — поднял брови Пыльников.
Жена, опасаясь гнева, торопливо объяснила, что к техникуму у Антонины сердце не лежало, а вот в институт, хоть и трудно было, сдала экзамены, да оно и лучше.
— Чертова перечница… — выдохнул не то недовольный, не то обрадованный Пыльников. В душе он был польщен, что его дочь приняли в институт, тогда как другие, дети соседей например, ревом ревут — не сдали экзаменов ни туда, ни сюда!
После вопросов Пыльников, как обычно, принимался за недоделанные неотложные дела по хозяйству, а потом шел мыться, есть и долго спать, пока не разбудят. Чуть сгорбившись, он сразу же прошел мимо жены на кухню. Жена вошла следом, чуя недоброе.
— Что с тобой, Степа? Глаза-то лихорадит как! Не заболел ли?!
— Заболел. Не мешай.
На свету снова встало в глазах пламя… «Авария! Авария!» — стучало в висках, заставляло закрывать глаза, морщить в раздумье лоб.
— Опять газу наглотался? — участливо спросила жена, сдирая тесто с локтей.
Произнес раздельно, громко, чтоб отстала:
— А-ва-рия.
Жена, покачивая головой, заохала, села на табурет.
Пыльникову захотелось выпить. В старом рассохшемся дубовом буфете графинчик был пустой.
— Где водка?
— Да… выпила я…
— Праздник, что ли…
Развел мыльной воды, шумно заплескался, отфыркиваясь, успокаиваясь: теперь-то он у себя дома! Здесь был свой, отгороженный от всех мир с достатком, покоем в полутемных комнатах, с кроватями, диванами, комодами, коврами. Радиоприемник моргал желтым веселым глазом, соединял с другим далеким миром, несшим в эти комнаты музыку, события, непонятную иностранную речь. Рядом с радиоприемником — пианино, на котором никто не играл. На стенах зеркала, дешевые картины художников местной артели, серебристый тюль до пола на окнах и ситец занавесок, строгие прямые половики. Здесь меньше думалось, забывалось все, кроме самого дома с вещами и семьей, с забором и бедной злой собакой на цепи.