Любовь и хлеб
Шрифт:
На крыльцо вышел Козулин, в пальто, в кожаном малахае, с клетчатым шарфом на шее.
Увидел Егора, кивнул:
— Уезжаете, дядя Егорша?
— Да, в колхоз. К сыну. Погостевал я тут. Надоел всем.
— Да нет, что вы?! — Козулин добродушно рассмеялся. — Доведется ли снова увидеться и… поговорить с вами?
Егорша вспомнил бессонницу и, улыбнувшись, ответил:
— Непременно свидимся.
На крыльцо вышла актриса и, увидев запряженную лошадь, удивленно воскликнула:
— О! Уезжаете, Егорыч?!
Егоршу тронуло ее удивление
— Уезжаю, уезжаю, гражданочка, — и поклонился.
Степановна открыла ворота. Софья стояла в стороне, глядя куда-то мимо Егора…
Проезжая, Егорша посмотрел ей в лицо и, заметив, как губы ее дрогнули, сказал тихо:
— Береги себя.
И отвернулся.
«Забрать, забрать ее надо отсюда! Нельзя одинокой ей жить. Да и мне тоже».
Вывел лошадь на улицу, остановил сани на дороге, чтобы проститься со всеми.
Взглянул на вывеску над дощатым ларьком, в котором были выставлены напоказ вино, сода в коробках, холодные пирожки и конфеты-подушечки. Внутри ларька в своем белом халате съежилась от холода продавщица, безучастно смотрела сквозь стекла.
Прочел вывеску. На зеленом листе жести красными ровными буквами было выведено: «Дом крестьянина Сысертского райисполкома». Что-то сухое, бумажное заключалось в этом названии, и Егорше оно не понравилось.
— Эх, крестьянин ты… «Сысертского райисполкома!»
Причмокнул, громко крикнул на лошадь:
— Эй, транспорт, трогай!
Степановна махнула ключами; Софья подняла руку и погрустнела; Козулин снял очки; актриса улыбнулась широко, и сейчас лицо ее не было похоже на маску.
— Счастливого пути!
Лошадь потянулась, судорогой мышц стряхнула снежинки с лопаток и зашагала, степенно держа свою громадную голову, навстречу избам, прохожим, дорогам, тайге и снежному простору земли.
Свердловск
1954—1955
ИСТОРИЯ С ЖЕНИТЬБОЙ
Мой жених Гоша Куликов уехал. Я сижу у окна и думаю о нашей любви. Давно уже убрали урожай. Днем я работаю, а вечером учусь в школе.
Как жаль, что Гоши нет рядом со мной и я должна переживать. Мне до сих пор не дают покоя строчки из его письма:
«…жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну… Я вернусь комбайнером!»
А вдруг он не приедет или разлюбит? И я снова вспоминаю наши размолвки, обиды, ссоры.
Они начались со сватовства.
— Не будем торопиться, — сказал Гоша, набрасывая пиджак мне на плечи.
Я кивнула, и мы сели у ворот нашей избы, на скамье под рябиной. Гоша — младше меня, но я его так любила в эту минуту за то, что он такой серьезный и взрослый, что в его словах «не будем торопиться» были ласка, и тревога, и уверенность.
— Лена! Мы с тобой очень
Я упрекнула его:
— Ты что, боишься? Раздумал идти?
— Тише, а то отец услышит!
Говорить мне больше не хотелось — и так было понятно, что мы очень любим друг друга, что мы решили прийти к моему отцу и сказать о своем решении пожениться.
Нашей любви было уже два года. А началась она в тот вечер, когда мы репетировали в клубе пьесу. Гоша и я изображали влюбленных, и в нашей роли было много мест, где нужно целоваться. Спасибо драматургу, он, очевидно, нежадный человек на поцелуи. Руководитель драмкружка придавал большое значение этим местам, которые, по его словам, «выражали идею любви». Мы сначала стеснялись, репетируя с Гошей поцелуи, а потом, когда подружились, уже не стеснялись и «репетировали» при каждой встрече. И на сцене это здорово получалось, как в жизни, и даже лучше, потому что руководитель говорил нам: «Хватит! Вы эти места зарепетировали!»
Отец не любил Гошу — я это хорошо знала. Он всегда упоминал о нем при случае: «Так… ни парень, ни девка. Мальчишка! А что сирота — так это не в счет, и жалеть нечего. Все мы сироты — если одни».
Гоша работал помощником комбайнера, жил на квартире у родственников и ничем таким не отличался, за что, по мнению моего отца, его можно было похвалить. В Гошином комбайне всегда случалось много поломок, и отцу, как механику МТС, это очень не нравилось.
— Опять твой-то орел… — с усмешкой говорил мне отец, и это, очевидно, доставляло ему некоторое удовольствие. В одном отец был совершенно убежден — мой «орел» в женихи мне не годится.
В представлении отца мой муж должен быть «видным парнем», «солидным» человеком. У Гоши же солидности не было никакой, а было слабое здоровье, маленький рост, рыжие веснушки на носу и страсть к «сочинению стихов и поэм».
Отец знал об этой страсти. Гоша читал нам свои поэмы и всегда ждал, что отец похвалит их. Тот же вздыхал и грустно качал головой, будто хотел сказать, что писание стихов до добра не доведет. Гоша почему-то не обижался, а, наоборот, чаще стал приходить к нам, читать свои длинные поэмы, и это мне очень нравилось.
Потом, когда поэмы кончались, Гоша переходил на разговоры о комбайнах и под разными предлогами заходил к нам. А чтобы не было никаких подозрений, закрыв дверь, он успокоительно поднимал руку и говорил отцу:
— Я строго официально!
По вечерам он с отцом долго вел «строго официальные» разговоры, и я иной раз сомневалась: ко мне он ходит или к нему?
Отец понимал хитрость Гоши и, когда «мой орел» долго прощался со мной, выразительно посматривая в мою сторону, заговорщицки кивал мне. Это означало, что я могу проводить Гошу. Мы с ним долго бродили по деревне и говорили только о нашей любви.