Любовь и жизнь, похожие на сон
Шрифт:
07.12.2009
О пороках человеческих
Нечему завидовать
Посредственности в мире развелись,
Как много там Миро, Руссо и Ренуаров.
Ну, как нарочно, по музеям расползлись,
Ну, не художники, а вроде тараканы.
Вчера аукцион я «Сотбис» посетил
И замер вдруг, друзья – в недоуменье.
Я мимо стен с картинами неспешно проходил,
Но не увидел ничего хорошего – потерянное время.
Быть может, авторы картин дружили:
Ван Гог, Моне, Сёра и Ренуар да плюс Дали – их друг,
Пикассо, Модильяни и Дега – там вместе были,
Ведь умерли давно, а все собрались вдруг.
Я думаю, у этих всех художников и кисть, и мастихин
В кривых руках все время находились,
Ну, о моделях их еще поговорим —
Модели для картин так вовсе не годились.
Хромая и корявая была бы красивей,
Чем их модели на уродливых картинах.
Уж лучше рисовали, как Руссо, нам лебедей
В его бесчисленных безвкуснейших «наивах».
В картине Пикассо на заднице вдруг глаз торчит,
У девок Модильяни шея длинная, как у жирафа,
А у Дали, ну, вроде бы, как член между грудьми торчит,
И у Миро вода, как лопнувшее зеркало от шкафа.
Вон он Сёра – картина точками пестрит —
Им, видите ль, «пуантилизм» всего дороже.
И если был Сёра при жизни чем-то знаменит,
То только тем, когда за эти точки получал по роже.
Чего смотреть? Картины намалеваны, ну, кое-как.
Ой, мама, мамочка моя родная!
Мазня – мазнёй, а стоит миллионы! Как же так?
Художник, кажется, Гоген намалевал. Зачем? Не знаю.
Вот я за них возьмусь, и всех перехитрю,
В одной картине совмещу все их изыски,
Натурщиц прехорошеньких я подберу,
На лицах у моих моделей нарисую сиськи.
Я лучше Модильяни – шею подлиннее напишу,
А между глаз я нарисую, как
Меж ног, как у Руссо, ей лебедя воткну,
От Ренуара, от Гогена и Сёра возьму я тоже что-то на удачу.
А вот Малевича – тот черный наизвестнейший квадрат.
Такой я нарисую запросто и сразу.
На «Сотбис» будет стоить больше во сто крат,
Мильоны буду получать, пускай завидуют, заразы.
Ну, вот и успокоился – теперь они ничто, и вот когда
Земная слава их пройдет, как ветром сдует.
Я вместо них прославлюсь, как художник, на века,
И обо мне потомки никогда не позабудут.
25.12.2009
Эх, мне бы такую! Фото автора.
Завидую Володе
Не знаю, как сказать – завидую Володе
Как он сумел Марину Влади в жены взять?
А деньги где достал? Ведь я его красивей, вроде.
Весь лоб разворотил, а мне где их достать.
Она из-за бугра, а я – из Помосковья.
Коровам я кручу за трудодни хвосты.
Она же пьет и ест, ночует аж в «Савое»
И я туда хочу – хочу такой жратвы.
Я слышал, что столы в «Савое» растакие.
На них, небось, ни сельдь, на них икра лежит.
И трюфеля на них, а не харчи какие.
Там за спину рукой официант стоит.
Там пойло не молдавское – хранцузское, наверно.
Моя мечта сидит, наверно, не одна
Сидит с ней рядом хлыщ, что выглядит отменно
В отличье от меня, есть у него деньга.
С другой-то стороны – чего-то я стесняюсь.
Высоцкий получил – чего хотел.
А я его дурее что ли, понимаешь?
Ну, он поэт. А я? Что не у дел.
Я сделал все, как он – походкою похожей
Вошел в «Савой», сказал, что будь моей женой
В отличье от него, я получил по роже
Она ушла с хлыщом, меня оставив стороной.
Чего тут рассуждать, и для чего заради?
Уж лучше описать, чем долго говорить.
Он из Парижу закадрил Марину Влади.
Эх, в хлев пойду, корову надо подоить.
30.08.2010.
«Олиграхи»
Нет сна мне из-за энтих олиграхов,
Вся жизнь мне опостылела за них
Кривая-непутевая, какая-то собака
И во дворе и пес не лает подозрительно притих.
Теленок меньше выпьет из ведерка
Чем олиграх с девицею своей.
Вина хранцузского, в котором нету толку,
Зеленую не пьет, зеленой брезгует ей-ей.
Гляди, официант бутылочку подносит
На локотке с салфеточкой в глаза глядит: «Ну, как?»
Он край бокала послюнявит, что-то пробормочет
И утвердительно кивнёт – за эту цену? Ну, дурак.
Но что-то все-таки завидно стало
Мне Глашка не подносит – как же так,
Ему ведь пойло в ресторане носят из подвала,
А я ведь тоже из Парижу выпить не дурак.
По телеку я часто вижу олиграхов,
Про жизнь ихнюю произнал я все,
Что жен тасуют, как колоду, с одного замаху,
А я-то в доме только с Глашкою – за что?
Фартит ему – не так, как мне, бедняге
Ему аж «Махбах» подает шофер-пострел,
Я запрягаю сивую кобылу-бедолагу.
Эх, хорошо я раньше олиграхам не завидовал совсем.
Теперь завидую – избёнка прохудющая такая.
Ну, а ему дворец – «япона мать»!
За что ему бабенка разбитная молодая,
А мне-то где такую вместо Глашки взять?
Теперь-то хрен, я больше не пойду на поле
Кобылу сивую в телегу запрягать.
Дай мне, что он имеет, мне не надо боле,
Мне с Глашкой «Махбах» ко двору изволь подать.
Бывает, Глашка поумней меня – я это понимаю,
На «Плазме» все увидела и усекла – как не понять
Неправильно я олиграхов прозываю,
Мне олигархами их надо называть.
И, может, Бог мне подфартил – так нужно?
Хоть правильным их словом обозвать,
И вдруг я с Глашкою пробьюсь наверх трудом натужным.
Я стану олигархом и вперед – «е. а мать».
А может, не идти мне в олигархи,
Ведь Стерлигов, известный всем, от них ушел.
И если он ушел – зачем туда мне надо,
Какого «х-я» между ними я нашел.
Коровам крутит хвост – навалом хрюшек,
Жена и дети, а уж коз, баранов – завались.
А тех, которые на палках крутятся – подружек,
На ферме нету их, хоть зашибись.
И Глашка ревновать теперь не будет
И буду я спокойно-преспокойно жить.
И как ни назову – от Глашки не убудет, не прибудет,
И с «Олиграхами» не буду я дружить.
26.08.2010
Завистник
Ну, почему я не Гоген и на Таити не в гостях?
За что я обречен на жалкое существованье?
Картины этого мазилы аборигенкам были не нужны никак,
А мог Гоген десяток тех красавиц поиметь, ну, было бы же —
ланье.
Ну, что за век, в котором ни за что и ни про что
Мужчина мог иметь такое наслажденье,
И платы никакой, ну, нуль – и все за просто так,
Не понимаю, выглядит каким-то наважденьем.
Эх, брошу все – жену и надоевшую семью,
Махну-ка на Таити, нарисую там картины,
И таитяночкам их там преподнесу.
Я завоюю, наконец, симпатии прекрасной половины.
Все бросил и приехал на Таити, как мечтал.
Картины я не хуже, чем Гоген, нарисовал. И что же?
За то, что я свои картины выставлял,
От местного художника-аборигена получил по роже.
Какая там свободная любовь – ну, просто срамота.
Натурщицу там голую без денежек не снимешь
В Париж удрать – так несусветная цена,
Там голым ты появишься, весь свет возненавидишь.
Наверно, зря я позавидовал мазиле этому Гогену.
На путешествие я кучу денег просадил.
Картин я не продал – не поимел аборигенок,
Вдобавок я на фотографию синяк заполучил.
А ну их на фиг. Отомщу я этим таитянкам.
«От них, как от козла, получишь молока».
Я лучше заплачу прелестным парижанкам,
А о посредственном художнике Гогене позабуду навсегда.
29.11.2009.
Портрет одной женщины
Глупа, как пробка, но хитра, как ведьма,
Коварства, жадность ей не занимать.
Душа ей шепчет так: «Ты лучшая на свете,
От мужа надо все добро его забрать».
Ишь ты, в штанах – пусть без штанов походит,
Как липку обдеру и голым в мир пущу,
Пусть только мне напомнит о разводе,
На старости его я половины пенсии лишу.
И не хватает ей всего – чего не нажила
Своими-то трудами – тут и честь не в счет,
Жадна, жадна, не человек, а «жила».
Ей палец в рот засунь, всю руку отберет.
А что творится в лживой той душе.
Так дьявол сам никак не нарисует,
Вот как забрать все – выгнать вон и все,
Душа все время по деньгам тоскует.
Холодные глаза – в ней всё напоперёк, напоперёк,
Стремленье очернить всех-вся на свете,
И секса грязного горящий уголек,
И жжет, и гонит бабу по планете.
То Шарм-Аль-Шейх, то «Гарда Зее» брат,
В кругу у мужниных друзей, ну, как приятно,
Но как раздеть, как голышом пустить,
Ей это и сейчас немного непонятно.
Хотя идея есть – ведь он совсем дурак,
Такого Достоевский описал когда-то.
Название романа я не назову, нельзя никак,
Чтоб не обиделся мой муж чудаковатый.
Его нельзя никак мне обозвать,
Под суд пойдешь вдруг за такую «хошу»,
Но вот про то, чтоб голым ободрать,
То можно на себя взвалить такую ношу.
Манто на ней, а в гараже – «Поршак»,
Как в сказке Пушкина «О рыбаке и рыбке».
Но надо осторожней быть и бдить,
Чтоб не попасть в ту сказку по ошибке.
Сейчас «ура» – с деньгами и свободна,
Валяется манто в том черном «Поршаке».
А бедный муж в долгах, засевший плотно,
Наверно, с горя гложет водку вдалеке.
«Саму себя любимую», как просто,
И «это самое мое» любить на жизненном пути,
Но не забудь тот смертный грех – наказ Господний,
От мира вечный: он звучит – «не укради».
А ты все пашешь, дорогой, тот бывший муж,
Чтобы она тебя таскала на аркане.
Приятно ведь, чтоб эдакая блудь
Ходила с сотней тысячей в кармане.
Она же, сморщив узкий лобик, думает:
«Эх, что-то здесь не так»,
Мозг наизнанку вывернулся – что же мысль подскажет,
«Эх, забросаю «эсэмесками», чтобы назад пришел, дурак.
Пока другому про меня чего-то не расскажет.
Ну, а пока развод, «святому месту пусту не бывать»,
Пускай какой-нибудь мужик займет его, да поплотнее.
Детишки перетерпят в доме как-нибудь его, япона мать,
Да денежек еще прибавится, и жить повеселее.
P. S. Ну, а пока-пока развод не подоспел
Открою дом и мебелишку украду у мужа,
Да акции его я изыму, продам, устрою беспредел,
А что его жалеть – затянет поясок потуже.
А в доме нет теперь покоя, в нервах вся,
Наверное, и пьёт, да на ходу в машине курит,
И акции и мебель – эх, украла зря,
Теперь уж не вернётся муж – её навеки позабудет.
А
Так хочется до смерти – уж поверьте,
Хотя тот, на кого донос состряпан, может не простить,
Ещё уделает меня до смерти.
Донос – тягчайшее из всех возможных зол.
Бесчестьем, подлостью известен всюду.
Из за него погиб Иисус Христос – он вознесён,
А имя доносившего навеки проклято, и имя то – Иуда.
16.01.2009
Карточная игра
А. Арканову
Сегодня все не в лист – так не везло,
Очко я не набрал – все с перебором,
И дождь косой по городу назло,
Как в Рембрандте «Ночным дозором».
В тоску вгоняет дождь косой,
Порывы ветра с ног сбивают,
Несут куда-то жизнь какой-то полосой,
Осеннею листвой – куда, не знаю.
А как шикарно шла до этого игра,
Я в ней был просто виртуозом Паганини,
По всей Одессе-маме карточные шулера,
Парашу феней ботают доныне.
А в висте-покере я был на высоте,
Лепень и шкары – весь в изящнейшем прикиде,
На пляжах я не раздевался никогда, нигде,
В парижском канотье я был и царь, и бог доныне.
А золотой «Лонжин»! Одним моим щелчком
Все женщины у ног моих ложились,
Шампанского взлет пробки, а потом
Моя красивая фигура у мадам двоилась.
Ошибку сделал я ужасную вчера,
Забыл, что левая рука хранит от правой тайну,
Я, передернув карту, так ошибся, господа
Поймали за руку меня, и не случайно.
Что приключилось, не исправить мне теперь,
В солиднейшей игре был пойман я за руку,
Теперь уж не играть мне даже на луне,
О «Монте Карло» вспоминать мне просто мука.
Зачем полез туда, куда не надо лезть?
Уж лучше б сжеван был в тигриной пасти,
Чем миллионы грязные, которые не счесть,
Ведь избежал бы я тогда такой напасти.
У нас, у «асов» карточной игры,
Обман считается непоправимым преступленьем,
И все-то ради профурсеточки одной,
Я, как последний фраер, погорел в мгновенье.
Ну что ж, играть я больше не могу,
А мелким фраером я никогда не буду,
Завязываю я, зеленое сукно, «адью!»,
Прощайте карты, вас я не забуду.
17.05.2009
Не ценят
Да разве я не песенный поэт?
Ведь песню написать моя душа стремится.
Я песни лучше всех пишу, а толку нет,
И это потому, что качество чернил, бумаги не годится.
Беда, коли сапожник вдруг замешивает пироги,
Беда, коли пирожник сапоги тачает.
Я не такой, куплю я новую бумагу и чернила – погоди:
От зависти и Зыкины, и Толкуновы – все поумирают.
Ну, написал, а Толкунова почему-то не поет,
А Зыкина стихи обратно отсылает.
Быть может, те стихи пишу я задом наперед?
Попробую я спереди назад их написать, ну, тем, кто понимает.
Какие гениальные стихи для песен я пишу,
А почему-то не поют, зазнались на эстраде.
И петь-то не умеют, а поют,
Гордятся больно, а с чего же ради?
Но я гордее – Лельке ночью их прочту,
Пусть вся Россия позавидует поэту.
Как запоем в два голоса мы песенку-мечту.
Тогда посмотрим, как певички среагируют на это.
23.12.2009
Орлы на ветках
Я в Третьяковскую пришел, прошу меня простить.
Зачем туда пришел? Я сам не знаю, ведь я
Большим ценителем картин успел прослыть,
Но что увидел, смысла в этом я не понимаю.
Что о картине можно говорить,
Где на деревьях сотня птиц сидит на зорьке,
Снег тающий запачкан, так тому и быть,
Помет кругом, да церковь на пригорке.
Саврасов, как всегда, проснулся поутру,
От делать нечего за кисть вдруг взя́лся,
Причем грачи? Причем Весна? Я не пойму,
Среди потомков почему художником назвался?
Перед моим окном грачей – ну, просто тьма,
Не знаю я, от крика их куда деваться,
От птичьей суеты так разболелась голова,
Зачем их рисовать пытаться?
А в Третьяковской галерее целая стена
Посвящена художнику-мазиле,
Ну, просто грош картине, грош цена,
Такой мазни не сыщешь в целом мире.
Возьмусь-ка сам за кисть, тогда держись,
Я не грачей – орлов изображу весеннею порою,
Саврасову такое написать «ни в жисть»,
А мне – так пустячок, я этого не скрою.
19.09.2011
К чему ведет гордыня – Герострат
Давным-давно, две тыщи с половиной лет назад,
В убогом низеньком полуразрушенном домишке,
На острове Эфес свободный житель Герострат [11] ,
Варил похлебку, в печь бросая кедровые шишки.
Жена ворчливая, детишки, огород,
И нежеланье дальше жить плебеем,
Лачуги нищей в дырах обветшалый свод
Беднягу привели к невиданным идеям.
Плебейский быт и жизни нищета,
Да при тщеславии неимоверном Герострата,
Все привело к тому, что с помощью осла
Решил он мир перевернуть когда-то.
Осел упрямый, кожею обтянутый скелет,
Нагружен был дровами от оливок до предела,
И Герострат в гордыне дал обет,
Храм Артемиды сжечь, решив, что это стоящее дело.
Там, за 500 до нашей эры, был расцвет,
Невиданный расцвет прекраснейшей Эллады,
Философов и математиков неувядаемый букет,
Стремленье мироздание понять им было надо.
Седьмое чудо света было в Греции на острове Эфес —
Дворец, построенный в честь греческой богини Артемиды,
Поклонников богини плодородия, охоты и не перечесть,
И Герострат не мог стерпеть такой обиды.
Полдела сделано, ослу он закричал: «Пошел!»
Не тут-то было, ведь дровишек много в возе.
Колена подогнув, осел упал на пол,
Ведь подскользнулся он на собственном навозе.
Осел, наверное, совсем и не хотел
Везти дрова, чтоб погубить храм Артемиды,
Седьмое чудо света сжечь – ведь даже для осла предел,
Кощунственное дело, ведь касается Фемиды.
Ну, как мне не воскликнуть в удивленьи «Ах!»
Ведь от осла зависела судьба строенья,
Известно, имя Герострата уж давно в веках,
А имени его осла не знаем, к сожаленью.
Бывает так, что из-за пустяков
Срываются огромные в истории деянья,
Наполеон, подозревая Жозефину, был готов
Кампанию в России прекратить, от ревности терял сознанье.
Ну что ж, продолжим, если начали, друзья.
И назовем наследников гордыни Герострата,
С желанием в веках остаться навсегда,
Для них насилье и разбой, убийства – это свято.
Дантон и Робеспьер хотели новый мир
За счет голов в корзине гильотины строить.
Из Сталина и Гитлера народы сделали кумир,
Разрушив старый мир, хотели новый мир построить.
А с храмом что! Сто двадцать семь божественных колонн
Вверх возносили портики на храме Артемиды,
И гением отточенный, по красоте невиданный Пилон,
Да не один – украшен статуей слепой Фемиды.
Какой Большой театр – архитектурно чепуха,
Подделка, выстроенная в стиле ложном,
Красиво выглядит, но на душу я не возьму греха,
Как в древней Греции уж ничего построить невозможно.
Был 115 метров он длиной, и 18 метров высота,
А выстрел был в ионическом чудесном стиле,
По камню вилась дивная неповторимая резьба,
С Азалиями дивные сады над ним кружили.
Полсотни лет ушло, чтобы построить Парфенон,
На Артемиды храм ушли десятки.
Но Герострат на все плевать хотел, ведь он
В гордыне, чтоб оставить память о себе, шел без оглядки.
Осел упрямился и не хотел тащить дрова,
И древнегреческим покрыт был матом,
Которого, к большому сожалению, не знаю я,
Осел же знал, но был совсем невиноватым.
Но кнут и пряник все ж заставили осла
Проклятый воз везти в жару, да в гору,
Ну, хорошо, животное не понимало ни хрена,
Что делает, и не могло испытывать позора.
Ну, наконец-то, доплелись, небес голубизна,
И белоснежный храм сиял пред ними.
А море бирюзовое в волненьи, как всегда,
Тревожит сердце человеческое и поныне.
Две с половиной тыщи лет назад
В саду чудесном храма Артемиды
Стоял осел и рядом, запыхавшись, Герострат,
Дрожа от возбужденья, ведь была на то причина.
К Богине плодородия, охоты, да ворваться в дом,
Чего-то боязливо было супостату,
В гордыне понимал, что должен он
Все сжечь дотла, увековечить имя Герострата.
Он снял с осла дрова и затащил их в храм,
И долго-долго безуспешно их разжечь пытался,
И так и сяк, ну, хоть с грехом напополам,
От кремния искры костер не разгорался.
Вот наконец-то разгорелся, и пошел дымок,
С собою взял он Герострата в вечность,
И поджигателя несчастного увлек
В тот «Дантов» ад, где нет понятья человечность.
Десятки лет прекрасное творили мастера,
Всю душу при постройке отдавая храму,
Не думали, конечно, гении архитектуры никогда,
Что храму Артемиды надобна охрана.
Остался в вечности несчастный Герострат,
Хотя упомянуть сейчас уместно,
Теперь их больше во сто крат,
Людей, гордыней обуянных, это всем известно.
Две тыщи с половиной лет на острове Эфес закон:
Не вспоминать, не называть такое имя,
А храм отстроен был, он вне времен,
Хотя в развалинах стоит поныне.
Недавно появился новый Герострат,
Не древний грек – норвежец, Бревик имя,
Кровавый, не имеющий пощады супостат,
Своих же граждан расстрелял, чтобы оставить имя.
Гордец неимоверный, девять лет подряд
Идеей ложной и нелепою руководимый,
Почти что восемьдесят расстрелял ребят,
Ведомый дьяволом в судьбе неотвратимой.
Ведь Бревику меж Фаустом и дьяволом известен договор,
Он с удовольствием под договором подписался кровью,
Расстрелом он восславил Герострата несмываемый позор,
В котором зло не может быть заменено любовью.