Любовь, исполненная зла
Шрифт:
«В то время она, — как впоследствии писал Анатолий Найман, — интенсивно вспоминала своё начало, возвращалась к обстоятельствам и событиям пятидесятилетней давности, к атмосфере ранней молодости. Дух нашего поэтического поколения, конкретно — нашей четвёрки, творческий, жизнерадостный и энергичный, скажу аккуратно и основываясь на несомнительных наблюдениях, напоминал ей об её десятых годах прямыми и непрямыми соответствиями. По некоторым признакам, в частности, по неоднократным сравнениям того, как, например, одевался или вёл себя или реагировал я, с теми или другими друзьями молодости, считаю, что во мне она находила ещё и внешнее сходство с ними. Это подтвердилось, между прочим, через несколько
Кто был «известным персонажем десятых годов», проясняется из воспоминаний Эммы Герштейн: «Анна Андреевна находила у Толи Наймана сходство с Модильяни» (стр. 479). Так что, видимо, не случайно Ахматова сделала своим литературным секретарём молодого питерского поэта; наверное, не случайно и то, что нравы «четвёрки» были недалеки от нравов «серебряной» молодёжи 1913 года, если «невеста Бродского ушла к Бобышеву, а через несколько лет я, после развода Рейна, женился на его жене» (А. Найман. «Великая душа». «Октябрь», 1987, № 9).
В начале 60-х годов прошлого века были живы ещё многие фигуры из дореволюционной эпохи, с которыми мне пришлось познакомиться и встречаться, и вести разговоры.
Из футуристов я знал Николая Асеева и Алексея Кручёных, из имажинистов встречался с Матвеем Ройзманом, даже с акмеистом Михаилом Зенкевичем жил в одном номере в Тбилиси во время какого-то писательского сборища. Работая составителем альманаха «День поэзии», приезжал на квартиры к Илье Эренбургу и Самуилу Маршаку, к Виктору Шкловскому и Валентину Катаеву, в 1960–1963 годах ездил в Псков к Надежде Яковлевне Мандельштам, а однажды мне довелось встретиться и с главной героиней моих нынешних размышлений о Серебряном веке, мода на которую в годы «оттепели» стала хорошим тоном. Помню, как мне, работавшему тогда в журнале «Знамя», было велено моим прямым начальником Борисом Леонтьевичем Сучковым взять у неё стихи для публикации в журнале, что я и сделал. Ахматова приехала в Москву и остановилась на Садово-Каретной в квартире у своей почитательницы Нины Глен, куда я должен был привезти вёрстку её стихов, чтобы она, прочитав, расписалась на ней. Для храбрости я взял с собой на эту встречу своего молодого друга — поэта Анатолия Передреева…
Мы вошли в коридор громадной московской коммунальной квартиры. На стенах висели пожелтевшие оцинкованные ванны, под ними стояли какие-то старые сундуки, из общей кухни тянуло запахом жареной рыбы.
В комнате, заставленной тяжёлой мебелью, за столом у «неумытого окна» сидела грузная седоволосая женщина. Она пригласила нас присесть в кресла со стонущими пружинами и стала читать вёрстку с набором своих стихотворений — одно из них чрезвычайно нравилось мне:
Ворон криком прославил Этот призрачный мир, И на розвальнях правил Великан кирасир!Ахматова медленно посмотрела набор, расписалась по моей просьбе под стихами и поглядела на нас, давая нам понять, что аудиенция закончена. Я напоследок задал ей два-три вопроса, что-то о Серебряном веке, на которые она ответила кратко, но убедительно. Впоследствии я узнал, что эти ответы у неё «отработаны», и она каждый раз повторяет их дословно. Тогда не было слова «пиар», но этим приёмом Ахматова владела
Я уже приподнялся с кресла, застонавшего всеми своими пружинами, и хотел сказать «до свидания», как мой молчаливый друг, по-моему, всё время дремавший в углу, вдруг, к моему ужасу, произнёс с обезоруживающей непосредственностью:
— Анна Андреевна! Я ни разу не слышал, как вы стихи читаете… Прочитайте нам что-нибудь своё любимое…
Величественная старуха взметнула брови, словно бы вглядываясь в представителя «младого и незнакомого» племени, но вместо того чтобы указать нам на дверь, со странной улыбкой тяжело поднялась со стула, подошла к маленькому столику, стоявшему в углу, открыла крышку дешёвого проигрывателя, поставила на диск пластинку и нажала кнопку. Пластинка зашипела, и в комнате, загромождённой пыльной и облезлой мебелью, вдруг зазвучала медленная, торжественная речь:
Мне голос был. Он звал утешно. Он говорил: «Иди сюда, Оставь свой край, глухой и грешный, Оставь Россию навсегда». …………………………………………………… Но равнодушно и спокойно Руками я замкнула слух, Чтоб этой речью недостойной Не осквернился скорбный дух.Когда диск остановился, Ахматова сняла пластинку и снова с молчаливым вопросом поглядела на нас, но её молчаливое осуждение прошло мимо цели: Передреев безмятежно дремал в старом удобном кресле. Сгорая от стыда и ужаса, я разбудил его ударом локтя в бок.
Толкаясь и бормоча слова благодарности, мы вывалились в коридор, а потом по лестнице, пропахшей кошками, в шумную жизнь Садового кольца…
Я с негодованием набросился на друга:
— Ну что — получил? Послушал «что-нибудь любимое»?
Но ему всё было как с гуся вода:
— Зато смотри, как интересно получилось! Когда-нибудь вспомним!
Вот и вспомнилось…
Подражательницы и ученицы Ахматовой в те годы плодились, как грибы: Татьяна Глушкова, Белла Ахмадулина, Светлана Евсеева, Нина Королёва, Светлана Кузнецова, Наталья Бурова из Ташкента… Ирина Семёнова из Орла… А где-то в глухой Вологодской провинции и Людмила Дербина.
Второй раз в истории нашей поэзии Анна Андреевна «научила» женщин, пишущих стихи, «говорить» по-ахматовски. Востребованной в хрущёвскую эпоху почувствовала себя и вдова Мандельштама. «Она много встречалась с диссидентами, особенно с бывшими зэками, и, естественно, была захвачена всей политической атмосферой «оттепели» (из воспоминаний Э. Герштейн).
В русской литературе есть несколько ярких описаний шабаша нечистой силы. Самый первый изображён Александром Пушкиным в романе «Евгений Онегин» и называется он «Сон Татьяны». Шабаш этот деревенско-патриархальный, и нечисть на нём вся своя, родная: «Моё! — сказал Евгений грозно».
Второй шабаш куда масштабней и принадлежит воображению и перу Михаила Булгакова — это бал Воланда, куда открыты двери самым знатным персонажам из иностранной нечисти.
Третий шабаш, написанный не без влияния булгаковского, но почти затмивший его своей изощрённой дьяволиадой, — это шабаш «Поэмы без героя», которая была начата А. А. весной 1940 года и закончена в разгар «оттепели», в 1962 году.