Любовь к электричеству: Повесть о Леониде Красине
Шрифт:
Провинциальная роскошь стола забавляла Комиссаржевскую, смешили долетавшие из-за хрусталя разговоры, в которых либеральные восклицания сменялись гастрономическими восторгами:
– Господа, сегодня в газетах – суд приговорил кишиневских печатников-эсдеков к пожизненной ссылке! Какое варварство!
– Рыбы, господа! Попробуйте рыбы!
– Дикость! Когда это наконец кончится?!
– А по-вашему, государство должно орденами заговорщиков награждать?
– Да почему орденами?! Варварски свирепый приговор! Азия неистребимая!
– А вы как считаете, Леонид Борисович?
– Конечно, чересчур
– Ох, либералы, либералы, всех бы… пардон…
– Внимание, господа, гвоздь программы – индейка с орехами!
Перед Верой Федоровной на столе лежал невероятный букет, преподнесенный купечеством, букет из сторублевых кредитных билетов. Иногда актриса поднимала букет и смешно морщила нос, словно нюхая столь необычные цветы, чем вызывала вокруг умиление. Ай да мы, ай да бакинцы! Знайте, милостивая государыня, это вам не какой-нибудь Тамбов!
Лишь один человек словно бы совсем не обращал внимания на именитую гостью, а если и взглядывал иногда, то во взгляде его Вере Федоровне чудилась быстрая лукавая усмешка. Она прислушивалась к разговору на том конце стола, где сидел он.
– Значит, Леонид Борисович, вы считаете, что приговор бунтовщикам слишком строг?
– Я считаю, что индейка бесподобна, сударь.
…Ночью Комиссаржевская тихо вышла на веранду и положила свой букет на балюстраду. То ли от каменных плит, то ли от близкого фонтана повеяло сыростью. В глубине сада скрипнули петли железной калитки, и по узкой аллее, испещренной тенями крупных южных листьев, быстрой легкой походкой прошел некто таинственный в ночи… Вот он взбежал по ступеням на веранду. Комиссаржевская зябко закуталась в шаль, стараясь унять волнение.
– Ваши цветы пахнут типографской краской… Дивный подарок для Нины, – сказал он.
Сведения, полученные при наблюдении
к декабрю 1903 г.
…Л. Б. Красин ни в чем предосудительном не замечен. Неблагоприятных указаний на его политическую неблагонадежность не получено…
Хлопья снега летели в окно и покрывали стекло так быстро и ловко, словно занималась этим не ранняя капризная зима, а расторопный дворник.
Андреева, Горький и Морозов ужинали втроем после очередного спектакля «На дне». Савва Тимофеевич много ел, много пил и много говорил о горьковской драматургии, о перспективах МХТа и был весьма удивлен, чуть ли не испуган неожиданным вопросом Андреевой:
– Савва Тимофеевич, как у вас подвигаются электрические дела в Орехове?
– Ничего, подвигаются… – пробормотал он. – Нашими расейскими темпами.
– А я вам нашла случайно великолепную кандидатуру, – оживленно заговорила Андреева. – Талантливый молодой инженер, настоящий европеец…
– Кто же это? – хитренько сощурился Морозов.
– Леонид Красин. Он…
– Он уже дважды рекомендован мне вами, сударыня, – усмехнулся Морозов. – Максимыч, вас не волнует этот неожиданный интерес Марии Федоровны к электричеству?
– Не волнует, – прогудел Горький. – Я сам интересуюсь электричеством.
Морозов промолчал. Он прекрасно понимал, чем занимается этот «настоящий европеец» помимо электричества и
Два крупных жандармских чина – полковник Караев и прибывший третьего дня из Петербурга подполковник Ехно-Егерн тихо беседовали в ложе бакинского театра.
– Прекрасный певец, не так ли, Александр Стефанович?
– На мой вкус, сладковат, Михаил Константинович.
– Э, батенька, это в вас столичная пресыщенность говорит…
– О, нет!
Полковник Караев был чуть ли не в два раза старше подполковника Ехно-Егерна, этого пшюта столичного, занюханного полячишки с моноклем, французика квелого, паркетного шаркуна, которому, видите ли, певец замечательный не нравится, солист его величества, преотличнейший широкогрудый певец.
…Мое сердце любовью трепещет,Но не знает любовных цепей, —спел певец и сделал рукой энергичный и как бы вдохновенно-сумасбродный жест. Певец был усат, носил прилизанный пробор и походил скорее на гвардейского офицера, чем на певца, что не было удивительно: всей музыкально грамотной публике, включая государя, было известно, что кровей певец отменных. В антракте чины могущественного ведомства продолжали мирную и вроде бы не лишенную приятности, во всяком случае вежливую, беседу.
– Рискуя показаться неразвитой натурой, Михаил Константинович, я все же должен вам сказать, что отношусь к опере критически, – говоря это, Ехно-Егерн пустынно поблескивал моноклем, наблюдая ловкие движения капельдинера, откупоривающего бутылку. – Концерты еще куда ни шло. В них можно, закрыв глаза, представить, что на сцене юный стройный герцог, да еще и с чудным голосом. Но опера! По мне, Михаил Константинович, нынешние певцы должны петь оперы, как в концертах, но ни в коем случае не разыгрывать сцен. Порой при разыгрывании оперных сцен современными певцами случаются нелепейшие конфузы.
Вот, например, этот самый господин, наш сегодняшний кумир, в Мариинском театре разыгрывал с одной итальянской дурой пудов эдак семи «Похищение из сераля»…
«Что ты тут бормочешь, что ты тут лепечешь, датчанин несчастный, – думал полковник, ласково щуря глазки, кивая носом. – Меломан, видите ли, знаток! Опера ему нехороша, концерты подавай! Чухонец проклятый!»
Молодой подполковник прибыл из Санкт-Петербурга с поручением вроде бы незначительным и не особо спешным, но все местное начальство, а Караев в первую голову, понимало, что вояж этот инспекционного свойства, что выскочке этому предписано составить мнение о закавказских слугах порядка, об их рвении, умении, гибкости.
Караев был натурой властной, самолюбивой. Перед шаркуном столичным гнуться он не собирался, однако и не выказывал провинциального чванства, беседовал ласково, отечески, каждое словечко подвешивал и осматривал как бы со стороны – подойдет ли. «Полячишка» тоже, надо отдать должное, искусно вел игру – держался скромно, почтительно перед старшим по званию и возрасту, лишь моноклем напоминая, кто он таков.
Так вот они и беседовали третий день, прощупывая друг друга, проясняя, примериваясь. Вопрос ведь так еще стоял – кто на кого первым напишет.