Любовь лингвиста
Шрифт:
Я подал документы в академический институт, где работал Ранов, в надежде заполучить его в руководители. Сдал экзамены – и тут выяснилось, что Ранов ушел, причем ушел «в никуда». Мне никто толком не мог или не хотел объяснить, что произошло. Кто-то вякнул, что, дескать, директор не включил Ранова в состав ученого совета, а тот обиделся и подал заявление. В то время действительно старались, чтобы в ученых советах было поменьше ученых, но Ранов руководил важнейшим сектором, обнести его членством можно было только с разрешения (или с подачи) самых высоких инстанций. Тильда, огорченная не меньше, чем я, стала наводить справки, кое-что разведал и ее отец.
Выяснилось, что Ранов неосторожно защищал своих сотрудников, близко к сердцу принявших чехословацкие события и доступными им способами выразивших свой скромный протест. Сам же он оказался хуже чем подписантом – лично вступил в эпистолярный контакт с Брежневым, отправив ему собственноручно написанное послание за
Ранову припомнили даже такой невинный пустяк, как самочинное выдвижение им на Ленинскую премию «Ахиллесова сердца» Вознесенского {24} : и это теперь уже было криминалом! Андрей Андреич получил положенное десятью годами позже – ну не Ленинскую, а государственную, и уже не за «Сердце», а как витражных и дипломатических дел мастер, но дело было не в нем и не в каких-то там стихах, а в том, что никто никого никуда не имел права выдвигать без согласования с райкомом.
24
…самочинное выдвижение им на Ленинскую премию «Ахиллесова сердца» Вознесенского… – Об этом в «Повести о Михаиле Панове», с. 319.
Однако, помимо всех этих поверхностных обстоятельств, была еще одна глубинная причина: Ранов глубоко презирал директора института, кагэбэшного ставленника, причем презирал не за кагэбэшность, а за полную научную бездарность. Да еще и не считал нужным скрывать свое презрение. А вот это самый непростительный грех: куда более политизированных вольнодумцев в научных заведениях все-таки терпели, если им удавалось, воюя с советской властью в целом, смиренно унизиться перед властью институтского масштаба.
Забрав документы из опустелого академического дома, я захотел было перебросить их в опостылевшую за пять лет, но все же привычную альма матер, однако та отнюдь не прижала меня к материнской груди. Даже организованные Тильдой весьма звучные звонки обернулись только приглашением в заочную аспирантуру: мол, через годик подыщем ему местечко. Не исключено, что факультетские клеркши захотели подгадить лично Тильде и их бабья вздорность оказалась даже сильней, чем трепетный страх перед номенклатурными кругами.
Возник вопрос о трудоустройстве, и я с тупым упорством, воспитанным семьей, школой, показушной литературой и слюнявым кинематографом («Доживем до понедельника» и т. п.), решил поотдавать сердце детям («Сердце отдаю детям» – название книжки забытого ныне Сухомлинского {25} , великого педагога брежневской эпохи, коррелята сталинского Макаренко). Тильда не препятствовала моей дури и лишь приложила усилия к тому, чтобы средняя школа находилась хотя бы на среднем расстоянии от дома: пять остановок на нашем любимом троллейбусе номер два.
25
…забытого ныне Сухомлинского… – Сухомлинский Владимир Александрович (1918–1970) – советский «педагог-новатор», Герой Социалистического Труда.
Учитель, перед выменем твоим {26} … Так, бывало, острили мы в студенческие и постстуденческие годы. В глупейшей шутке оказалась большая доля правды. Этим маленьким вампирчикам не сердце твое нужно и тем более не ум, а именно вымя, к которому они могли бы присосаться. Все охотно участвуют в сакрализации образа учителя и учительской профессии, но никто еще честно не объяснил, что это сугубо физический труд с минимальным содержанием творчески-изобретательного элемента.
26
…Учитель, перед выменем твоим… – Перефразированная строка из поэмы Н. А. Некрасова «Сцены из лирической комедии «Медвежья охота» (1866–1867):
Белинский был особенно любим…Молясь твоей многострадальной тени,Учитель! перед именем твоимПозволь смиренно преклонить колени!Расстрелять из рогаток меня не успели, и за пару недель я обучился тому нехитрому искусству, которое директор с завучем определяли формулой «владеть классом». Это означало: добиваться, чтобы дети не галдели и сидели тихо и при том
Неизвестно зачем отправился я на место происшествия. Некоторое время на звонок никто не отвечал, потом дверь отворила высокая, длинно-, русо- и мокроволосая женщина в белом махровом халате. Должен признаться, что расстреливать ее мне совсем не захотелось, да и не за что, пожалуй, было: «Ирочка в школе, младшенькая в садике», в квартире никаких следов буйства и разгула. Нисколько не смутившись, дама предложила мне «пивка», а после моего решительного отказа присосалась к горлышку «жигулевского», рассматривая меня довольно бесстыжими брызгами {27} цвета бутылочного стекла. На первое же мое кратчайшее вопросительное предложение она ответила целым потоком восклицательных: бывший муж в колонии, алиментов не платит, выматываюсь на двух работах. А если что у меня и бывает, то это как праздник; конечно, если бы удалось найти постоянного мужчину, мне не бог весть чего надо – вот хотя бы такого, как вы, только бы, пожалуй, постарше и посолиднее; вы заглядывайте, буду рада.
27
…рассматривая меня довольно бесстыжими брызгами… – Ср. в стихотворении С. А. Есенина «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…» (1923):
Излюбили тебя, измызгали,Невтерпеж!Что ж ты смотришь так синими брызгами?Или в морду хошь?Чувствуя себя круглым дураком, вернулся в школу. – «Ну, вы ей выдали, надеюсь? Лишением родительских прав пригрозили?» Я кивнул, вспоминая облачко шампуня и тонкие пальцы, державшие бутылку. Вот директор – человек, хотя сам ведет уроки только советской истории (другую уже подзабыл) и последнюю книжку прочел, наверное, лет десять назад. Для него весь мир поделен на два фронта – детей и взрослых, и нет вопроса, на чьей стороне воевать.
Двадцать часов в неделю съедали меня без остатка. Тогда еще было принято проверять тетрадки, я их приносил домой до полутора сотен, и вышедшая в декрет Тильда не выпускала из рук красный карандаш. Девятиклассники присвоили мне не самую обидную кличку «Болконский», а в начале каждого урока меня ждал выписанный откуда-нибудь из словарей мелом на доске банальный латинский афоризм типа «Omnia mea mecum porto» [2] . Прочитав его вслух, я с подчеркнутым хладнокровием оглашал русский перевод, что всякий раз вызывало одобрительный гул: количественную эрудицию в нашем отечестве ценят гораздо выше, чем качественные способности. Хуже обстояло дело с марками магнитофонов и джинсов – уже тогда я начал отставать от молодежи. Как-то меня спросили насчет «Леви Страусса», я автоматически ответил, что это структуральный антрополог и имя его по-французски произносится «Леви-Строс» {28} , а откуда вы, собственно, его узнали? Это, кажется, несколько пошатнуло мой авторитет. Только лет через двадцать, сносив не одну пару джинсов разных цветов и фирм, выяснил я, что, в отличие от элитарного Клода с двойной фамилией, производитель массовых штанов имеет простую фамилию Страусс, а Леви – это его first name.
2
Все мое ношу с собой (лат.).
28
Насчет «Леви Страусса» ~ «Леви-Строс». – Леви Страусс (Ливай Страусс, англ. Levi Strauss) (1829–1902) – американский промышленник, основатель компании Levi Strauss & Co., изобретатель джинсов. Леви-Строс, Клод (фр. Claude L'evi-Strauss) (1908–2009) – французский этнолог, социолог, этнограф, философ и культуролог.