Любовь - только слово
Шрифт:
— А вам известно, — спрашивает фрейлейн Гильденбранд, — что он был участником войны, бедный парень? И уже в самом конце его схватили.
— Он был ранен?
— Да. Очень тяжело. Он… он не мог больше иметь детей, никогда.
Я молчу.
— Многим ученикам известно это, не знаю откуда. Никто никогда не отпускал по этому поводу каких-либо замечаний или глупых шуточек. Все дети любят шефа.
— Вполне допускаю.
— Знаете почему? Не только потому, что он такой доступный и говорит на том же языке, что и они. Нет! Они говорят, он всегда справедливый. Дети очень тонко чувствуют это.
Проходит приблизительно десять минут, пока мы подъезжаем к Фридхайму. Фрейлейн Гильденбранд в эти десять минут успевает рассказать мне о детях, с которыми мне предстоит познакомиться: индийцы, японцы, американцы, англичане, шведы, поляки, большой Ноа, маленькая Чичита из Бразилии.
Я однажды читал роман, он назывался «Человек в отеле». Я словно очутился там, в том отеле, когда слушал фрейлейн Гильденбранд. В международном отеле, в котором гостями были дети.
Перед освещенной гостиницей фрейлейн Гильденбранд просит меня остановиться. Гостиница называется «Рюбецаль» («Дух исполинских гор»), это обозначено на старой плите над входом. Так как сегодня воскресенье, еще царит оживление, из гостиницы доносится смех, голоса мужчин и музыка.
— Вам мешает это? — спрашиваю я.
— Конечно, Оливер, конечно, я кое-что слышу. Но это так тяжело — найти здесь комнату. Ничего не поделаешь с шумом. Я могла бы спать в могиле или в мусорной яме, только бы находиться рядом с моими детьми. Он ничего не сказал? О моих глазах?
Я, разумеется, отвечаю:
— Он не сказал ни слова.
Каким счастливым можно сделать человека, прибегнув ко лжи! Я помогаю ей выйти из «ягуара». Старая дама вся сияет.
— Прекрасно. Я знала это. Он никогда бы это не позволил…
— Чего бы он не позволил?
— Лишить меня работы из-за моего зрения. Шеф — самый лучший человек в мире. Я расскажу вам кое-что, но вы не должны никому более говорить об этом. Честное слово?
— Честное слово.
— Однажды мы решили отчислить совершенно невыносимого ребенка. Пришел отец, ужасно разволновался. В конце концов оскорбил шефа и закричал: «Что вы вообще знаете? Как вы можете судить о детях, если никогда сами не имели их?»
— И?
— «Я не имел детей? У меня их тысячи и тысячи, столько их было и будет еще, господин генеральный директор!» Это был высокопоставленный зверь из Дюссельдорфа, разъевшийся и раздувшийся.
— Знакомый типаж.
— Потом он стал тихим, этот господин генеральный директор, — говорит фрейлейн Гильденбранд. — А когда он уехал, шеф сказал мне: «Никогда не раздражаться, только удивляться!»
— Я провожу вас до двери.
— В этом нет необходимости, — говорит она, делает пару шагов, спотыкается и чуть не падает на тротуар.
Я бегу к ней и провожаю ее к старому подъезду рядом с новым подъездом пивной.
— Это было так мило с вашей стороны, — говорит она. — Ох уж этот электрический свет…
И она умоляюще смотрит на меня сквозь чрезмерно толстые стекла очков.
— Согласен, — говорю я. — Здесь постоянно такое освещение? Я едва могу рассмотреть свою руку.
— А теперь доброй ночи, Оливер.
И все-таки как легко можно сделать человека счастливым с
Все аккуратно и чисто во Фридхайме. На главной улице даже неоновые лампы. Далеко впереди виден светофор. И в самом деле чудесный маленький старый город с тихими приличными людьми, которые по утрам в воскресенье ходят в церковь, а по субботним вечерам смеются над Куленкампфом или Франкенфельдом, которых показывают по телевидению. Но те же обитатели городка становятся серьезными и даже торжественными, если на экране телевизора появляются титры — «Дон Карлос» или «Смерть Валленштейна». Честные люди, добрые люди. Они думают обо всем, что читают, что им говорят. Они ходят на выборы. Если будет нужда, все двадцатипятилетние пойдут и на войну. А если они погибнут, те, которые останутся, будут слушать Девятую симфонию Бетховена.
Итак, в итоге последнее слово за шефом, который не может иметь детей. Убедит ли он себя в том, что имел их тысячи? Ах, кто из нас не был убежден!
Глава 19
Двадцать один час сорок пять минут.
Я стою в комнате в «Квелленгофе», распаковываю свои вещи и развешиваю их в шкафу. Ноа и Вольфганг Гартунг помогают мне в этом. Ноа болезненный, бледный мальчик с черными длинными волосами и черными миндалевидными глазами. Гартунг большой и сильный, светловолосый и голубоглазый.
У них очень уютная комната. Ноа интересуется музыкой, Вольфганг — книгами. Вокруг лежат пластинки. На полке стоят книги Вольфганга. Много иностранных, в оригинальных изданиях. Мальро, Оруэлл, Кестлер. Поляков, «Третий рейх и его служители». Эрнст Шнабель, «СС — власть вне морали». Пикард, «Гитлер в нас». Джон Хэрси, «Вал».
Ноа обнаруживает среди моих пластинок Первый концерт для фортепиано с оркестром Чайковского и спрашивает, можно ли ему послушать.
— Само собой, — соглашаюсь я.
У каждого из них свой проигрыватель.
— С этим Чайковским и вовсе смешно, — говорит Ноа. — Мой отец любил его так же, как отец Вольфганга. И слушал его вечером, перед тем как его арестовали. И отец Вольфганга пожелал прослушать, прежде чем его повесят, Первый концерт Чайковского.
— Поставили ему американцы пластинку?
— Нет, — сказал Вольфганг. — Но не из подлости. Не смогли раздобыть ее! Подумай только, сорок седьмой год, кругом еще полная неразбериха. И кто же станет отменять казнь из-за того, что не нашли пластинку?
— Да, — сказал я, — понятно.
Вольфганг складывает рубашки в моем шкафу. Приходит молодой мужчина с торчащими светлыми усами и говорит:
— Через пятнадцать минут свет должен быть погашен!
— Конечно, господин Гертерих, — говорит Ноа и слишком усердно кланяется.
— Ну конечно, — повторяет Вольфганг.
— Могу я вас познакомить с Оливером Мансфельдом? Оливер, это господин Гертерих, наш новый воспитатель.
Я подаю руку молодому мужчине (с очень влажной ладонью) и говорю, что очень рад познакомиться с ним. Дверь комнаты открыта, я слышу, по крайней мере, еще дюжину включенных проигрывателей. А также радио. Только джаз. А ведь мы все-таки в доме для маленьких мальчиков!