Любовь учителя истории
Шрифт:
Перрон медленно плыл мимо поезда, мокрый, с холодными пятнами огней, размазанных на асфальте, между глухими тенями от киосков и кипарисов, вытянувшихся до самых рельсов. Небо еще только серело. И горы проступали из темноты тяжело, нечетко.
Согнувшись, проводница обтерла тряпкой влажные поручни, потом повернула задвижку. Крышка откинулась, ударившись о стену вагона с глухим стуком. Вслед за этим, через секунду или две, под колесами послышалось протяжное и громкое шипение. Поезд остановился.
Николай
— Счастливого пути.
Она торопливо, хотя торопиться было некуда, потому что здесь меняли электровоз, ответила:
— Спасибо, спасибо.
Он пошел к туннелю, над которым черными буквами было написано: «Выход в город».
Серебристые дверцы автоматических камер хранения выстроились справа вдоль перехода. Стена, уставленная ими от пола до потолка, отталкивала и даже немного пугала своей неприступностью и железной холодностью.
В это было трудно поверить, но на привокзальной площади у кассы электропоездов, чуть левее «Бюро квартирных услуг», стояло сразу три свободных такси. Захлопнув за собой дверцу, откинувшись на мягкую спинку сиденья, Николай Иванович назвал адрес.
Город спал. Еще спал… И окна не светились нигде, кроме витрин в универмаге. Но и витрины словно спали с открытыми глазами; настолько было заметно, что они не видят этих темных улиц с мокрыми листьями на асфальте, оранжево оживающими под иглами автомобильных фар. Машина летела в рассвет, в горы, которые уже, конечно, спокойно созерцали голубеющее небо, если не было туч. А тучи могли быть. Хотя дождик и не моросил.
— Как погода? — спросил Николай Иванович.
— Фиговая, — молодо и добро ответил водитель. Добавил: — Осень. Теперь путя не жди.
— Наверное, количество аварий осенью увеличивается, — предположил Николай Иванович.
— Настоящий шофер должен уметь ездить в любую погоду. Это дело профессиональной чести.
— Профессиональной чести, — неторопливо, словно взвешивая слова, произнес Николай Иванович. — Значит, у каждого человека две чести: профессиональная, одна просто так…
— Чудно, — мотнул головой водитель. — Я об этом никогда не думал… — Осторожно сделал левый поворот. И когда эстакада железнодорожного моста осталась внизу, у моря, сказал: — По-моему, честь у человека все-таки одна. Как же иначе?
— Как же иначе?
Там, в Минске, Николай Иванович дождался вечера. И вновь прошел сквозь арку, поднялся на третий этаж. Нажал кнопку звонка в квартиру сорок пять.
Дверь отворил молодой парень в глухом черном свитере. Спросил тихо, но строго:
— Вам кого?
— Я хочу видеть Владимира Владимировича Ловикова.
Парень отступил в сторону, давая этим понять, что гость может пройти. Николай Иванович переступил порог. И сказал:
— Спасибо.
Прихожая была оклеена ярко-красными моющимися обоями, с золотом, которые почему-то принято называть «королевскими». Возле вешалки стоял ящик для ботинок. Рыжая щетка торчала из него.
— Кто вы будете? — спросил парень.
— Я
— Папа умер, — тихо сказал парень, словно боялся побеспокоить кого-то там, в комнате.
— Когда? — Николай Иванович почувствовал, как дернулась у него щека.
— Пошел второй месяц.
В прихожую вошла бледная женщина в черном платке, а за ней старуха, тоже в черном.
— Вы по какому делу? — устало спросила женщина.
— Я проездом в Минске. Из Ярцево. Там тетя моя, Марфа Сысоевна, скончалась… Ну, а с Владимиром Владимировичем повидаться просто так хотел. Мне мой отец много хорошего о нем рассказывал.
— Померла Марфа, значит, царство ей небесное, — хрипло сказала старуха и перекрестилась. — А ты, значит, Ваньки Горобца сын будешь. Он, сказывают, тоже умер.
— В пятьдесят седьмом году.
Старуха кивнула. Николаю Ивановичу показалось, что кивнула удовлетворенно. Потерла ладонь о ладонь.
— Вы проходите, — пригласила женщина.
Они прошли в большую комнату, где экран телевизора был накрыт черной материей. В черных лентах висел на стене портрет немолодого мужчины с напряженным, усталым лицом.
В архиве Николая Ивановича и на школьном стенде была фотография молодого Ловикова. Любительская, фронтовая фотография, где снят он во весь рост, с автоматом ва груди, возле уходящей в небо ребристой скалы. Портрет же был сильно отретуширован и даже немного размыт. И человек на нем был изображен на тридцать лет старше, чем в сорок втором. Но если всмотреться очень-очень… Можно уловить сходство в разрезе глаз, в выпуклой форме лба…
Женщина поднесла стопку. Предложила:
— Помяните Владимира Владимировича.
Сын Ловикова, Андрей, провожал Николая Ивановича до вокзала. Второй сын, Иван, работал геологом на Урале. Андрей же весной вернулся из армии. Работал мастером в телевизионном ателье.
Пока шли они вечерними улицами, где было тихо и электрический свет ложился на тротуары мягко, как акварель, Николай Иванович тихо и страстно рассказывал Андрею все-все, что знал о его отце… Рассказал и про то, что числился Владимир Ловиков убитым. Рассказал и про стенд, посвященный боевым делам его. И про идею назвать среднюю школу его именем.
Николай Иванович считал себя не вправе скрывать правду от Андрея. Николай Иванович надеялся, что Андрей хоть как-то может пролить свет на тайну пленения Ловикова. Но Андрей не знал ничего. Он сказал:
— На эту тему у нас в семье никогда не разговаривали… И мне и Ивану только известно, что отец действительно воевал на Северном Кавказе. И потом попал там в плен, будучи контуженным… Если еще есть что-то, то об этом может знать лишь тетя Домна…
— Старушка эта…
— Да… Она потеряла на войне сына, Володю Суроженко. А с моим отцом у нее были особые отношения. Она имела над ним больше власти, чем моя мать. Ни Иван, ни я не любим Домну Петровну…