Любовь во время чумы
Шрифт:
Второй напастью была арфа. В один прекрасный день, ясно сознавая, что говорит, донья Бланка заявила: «Не верю в приличных женщин, которые не умеют играть на пианино». Это был приказ, и сын попытался его оспорить, поскольку его собственные детские годы прошли в упражнениях за пианино, хотя потом, став взрослым, он был благодарен за это. Он не мог представить, чтобы подобному наказанию подвергли его жену, двадцатипятилетнюю женщину, да еще с таким характером. Единственное, чего ему удалось добиться от матери, — это заменить пианино на арфу, убедив ее с помощью детского довода: арфа — инструмент ангелов. И потому из Вены привезли великолепную арфу, всю словно из чистого золота, и звучала она, будто золотая; эта арфа стала потом самым ценным экспонатом городского музея и была им до тех пор, пока пламя не пожрало ее вместе со всем, что там было. Фермина Даса приняла такое в высшей степени роскошное наказание, надеясь, что это последнее самопожертвование не даст ей окончательно пойти ко дну. Она начала брать уроки у настоящего маэстро, которого специально выписали из города Момпоса, но тот через две недели внезапно скончался, и ей несколько лет пришлось заниматься с главным музыкантом семинарии, чей погребальный настрой то и дело судорогой пробегал по арпеджио.
Она
Доктор Урбино оправдывал собственную слабость сложностью и несовершенством брака, не задумываясь даже, не находится ли эта точка зрения в противоречии с религией, которую он исповедует. Он и мысли не допускал, что нелады с женой происходят из-за тяжелой обстановки в доме, виня во всем саму природу брака: нелепое изобретение, существующее исключительно благодаря безграничной милости Божьей. Брак как таковой не имел никакого научного обоснования: два человека, едва знакомые, ничуть друг на друга не похожие, с разными характерами, выросшие в различной культурной среде, и самое главное — разного пола, должны были почему-то жить вместе, спать в одной постели и делить друг с другом свою участь при том, что скорее всего участи их были замышлены совершенно различными. Он говорил: «Проблема брака заключается в том, что он кончается каждую ночь после любовного соития, и каждое утро нужно успеть восстановить его до завтрака». А их брак, говорил он, и того хуже: брак между людьми из антагонистических классов, да еще в городе, который по сей день спит и видит, когда же здесь снова установится вице-королевство. Единственным скрепляющим раствором могла бы стать такая маловероятная и переменчивая вещь, как любовь, если бы она была, а у них ее не было, когда они поженились, и судьба повернулась так, что в тот момент, когда они вот-вот могли сочинить ее, им пришлось встретиться лицом к лицу с суровой действительностью.
Так складывалась их жизнь во времена арфы. Позади остались сладостные случайности, когда она входила в ванную, где он в это время мылся, и, несмотря на все их распри, на ядовитые баклажаны, на слабоумных сестриц и мамашу, которая произвела их на свет, у него еще хватало любви, чтобы попросить ее намылить его. Она начинала намыливать его с теми крохами любви, которые еще оставались в ней от Европы, и мало-помалу оба поддавались предательским воспоминаниям, размягчались, того не ведая, и желание охватывало их, хотя они и не говорили об этом ни слова, и в конце концов падали на пол в смертельной любовной схватке, покрытые хлопьями душистой пены, слыша, как в прачечной слуги обсуждают их: «Откуда ж взяться детям, коли они совсем не любятся?..» А бывало, что они возвращались с какого-нибудь безумного праздника, и тоска, притаившаяся за дверью, вдруг валила их с ног, и тогда случался чудесный взрыв, совсем как прежде, и на пять минут они снова становились безудержными любовниками, как в медовый месяц.
Но за исключением этих редких случаев каждый раз, когда наступало время ложиться спать, один из них оказывался более усталым, чем другой. Она задерживалась в ванной комнате, сворачивала себе сигареты из надушенной бумаги, курила и снова предавалась утешительной любви в одиночку, как, бывало, делала это у себя дома, когда была молодой и свободной, единственной хозяйкой своего тела. У нее или болела голова, или было слишком жарко, или она притворялась спящей, или опять приходили месячные, месячные, вечно месячные. Так что доктор Урбино дерзнул даже сказать на занятиях, исключительно ради облегчения, так у него накипело, что у женщин, проживших десять лет в браке, месячные случаются по три раза на неделе.
Беда не приходит одна. В самые тяжелые для Фермины Дасы годы произошло то, что рано или поздно должно было произойти: наружу вышла правда о невероятных и тайных делах ее отца. Губернатор провинции пригласил Хувеналя Урбино к себе в кабинет и поведал о том, что творил его тесть, заключив следующим образом: «Нет ни одного ни божеского, ни человеческого закона, которым бы этот тип не пренебрег». Некоторые, самые крупные, аферы он обделывал под сенью авторитета своего зятя, и трудно было поверить, что зять с дочерью ничего об этом не знали. Прекрасно сознавая, что защитою могло стать только его доброе имя, поскольку лишь оно одно оставалось незапятнанным, доктор Хувеналь Урбино употребил все свое могущество и своим честным словом положил конец скандалу. Лоренсо Даса на первом же пароходе отбыл из страны, чтобы больше никогда сюда не возвращаться. Он вернулся на родину с таким видом, будто решил наведаться туда, чтобы заглушить тоску, и, если копнуть поглубже, в этом была доля правды: с некоторых пор он стал подыматься на суда, прибывшие из его родных краев, только затем, чтобы выпить стакан воды из цистерны, которая заполнялась водою на его родной земле. Он уехал, не дав себя сломить и во всеуслышание твердя о своей невиновности, до последней минуты уверяя зятя, что пал жертвою политического заговора. Он уехал, оплакивая девочку, как он стал называть Фермину Дасу после того, как она вышла замуж, оплакивая внука и землю, на которой он стал богатым и приобрел свободу и где ему удалось осуществить дерзкую затею — превратить дочь в изысканную даму, опираясь исключительно на свои темные делишки. Он уехал состарившимся и больным, но жил еще долго, гораздо дольше, чем того желали его несчастные жертвы. Фермина Даса не могла сдержать вздоха облегчения, когда пришло известие о его смерти, и не носила по нему траура, чтобы избежать расспросов, однако еще много месяцев плакала в глухой ярости, не зная почему, когда запиралась покурить в ванной комнате, но плакала она по нему.
Самым же нелепым было то, что никогда еще оба они на людях не казались такими счастливыми, как в те неладные для них годы. Потому что как раз
Дом, оставленный отцом Фермины Дасы, стал для нее прибежищем от удушливой обстановки фамильного дворца. Как только ей удавалось скрыться от чужих глаз, она тайком шла в парк Евангелий и там принимала своих новых подруг или старинных, еще школьных, с кем вместе занималась рисованием: такой невинный способ замены супружеской неверности она нашла. Там она проживала спокойные, одинокие часы, утопая в воспоминаниях детских лет. Она снова купила пахучих воронов, подбирала на улице бродячих кошек и оставляла их на попечение Галы Пласидии, которая состарилась и страдала ревматизмом, но все еще была полна желания восстановить дом. Она отперла швейную комнату, где Флорентино Ариса впервые увидел ее и где доктор Урбино заставил ее показать язык, пытаясь познать ее сердце, и превратила эту комнату в храм — святилище прошлого. Однажды зимним днем она стала закрывать балконное окно, чтобы его не разбило ветром, и увидела Флорентино Арису на его скамье в парке под миндалевым деревом, в том же самом перешитом отцовском костюме, с открытою книгою на коленях, но увидела его не таким, каким видела, случайно встретив несколько раз, а каким он был прежде и каким память сохранила его. Она испугалась, что это видение — предвестие смерти, и сердце сжалось от боли за него. Она решилась подумать: как знать, может, она была бы счастлива вдвоем с ним в этом доме, который некогда перестраивала для него с такой же любовью, с какой он перестраивал для нее свой, и эта мысль напугала ее, потому что показала, до какой беды она докатилась. И тогда она собрала последние силы и заставила мужа обсудить все без околичностей, схлестнуться с ней и вместе с нею плакать горько по утраченному раю, пока не откричались последние петухи и в кружевные окна дворца не засочился свет, а когда вспыхнуло солнце, муж, опухший от бесконечных разговоров, изнуренный бессонной ночью, скрепя отвердевшее в плаче сердце, потуже завязал шнурки на ботинках, подтянул ремень и все, что еще оставалось у него от мужчины, и сказал ей: да, дорогая, и согласился, что они отправятся отыскивать потерянную в Европе любовь завтра же и навеки. Решение его было столь твердым, что он договорился с Казначейским банком, распорядителем всего его имущества, о немедленной ликвидации всех дел, в которые с незапамятных времен вкладывалось семейное состояние, — всякого рода предприятий, инвестиций и ценных бумаг, священных и долгосрочных; обо всем этом сложном хозяйстве сам он точно знал лишь одно: богатство его не столь несметно, как о том судачили, но достаточно велико, чтобы о нем не думать. Все, что у него было, следовало обратить в золото и постепенно перевести в заграничные банки, дабы у них с супругой не осталось в этих немилосердных краях даже пяди земли, где умереть.
А Флорентино Ариса — вопреки тому, что ей хотелось думать, — все-таки существовал. Он находился на пристани, где стоял океанский пароход из Франции, когда она с мужем и сыном прибыла в ландо, запряженном золотистыми лошадьми; он видел, как они выходили из экипажа, такие, какими он столько раз видел их на людях: само совершенство. С ними был и сын, воспитанный так, что уже можно было понять, каким он станет, когда вырастет: именно таким. Хувеналь Урбино поздоровался с Флорентино Арисой, весело приподняв шляпу: «Отправляемся завоевывать Фландрию». Фермина Даса приветствовала его наклоном головы, а Флорентино Ариса обнажил голову и поклонился ей; и она заметила, не выказав при этом никакого сострадания, несколько преждевременную плешь на его голове. Он был таким, каким она его видела: тенью человека, которого она так и не узнала.
Флорентино Ариса тоже переживал не лучшую свою пору. Работа с каждым днем становилась все напряженней, тайная охота измотала вконец, а пыл с годами поубавился, и вдобавок Трансито Ариса вступила в последние тяжкие годы: в памяти стерлись почти все воспоминания — чистый лист. Дошло до того, что, бывало, спрашивала с недоумением сына, сидящего, как всегда, с книгой в кресле: «А ты чей сын?» И он всегда отвечал ей чистую правду, но она тотчас же снова прерывала его:
— Скажи-ка, сынок, а я — кто?