Любовь во время чумы
Шрифт:
Ему едва исполнилось сорок, когда пришлось обратиться к врачу из-за непонятных болей во всем теле. Доктор проделал множество анализов и сказал: «Это от возраста». Флорентино Ариса всегда, возвращаясь домой, оставлял все за порогом, ибо считал: ничто случившееся не имеет к нему никакого отношения. Единственным стоящим в его прошлом была скоротечная любовь с Ферминой Дасой, и только то, что хоть как-то было связано с нею, шло в зачет его жизни. В тот день, когда он заметил ласточек на электрических проводах, он мысленным взором окинул свою прошлую жизнь, всю, с самого давнего воспоминания, припомнил все свои случайные любови и бесчисленные рифы, которые ему пришлось обойти, чтобы добраться до начальнического поста, и те бесконечные происшествия, которыми он был обязан своей лихорадочной, одержимой убежденности в том, что в конце концов во что бы то ни стало Фермина Даса будет принадлежать ему, а он — ей, и только тогда понял, что жизнь проходит. У него даже похолодело внутри и в глазах потемнело, он выронил из рук садовый инструмент и прислонился к кладбищенской ограде, чтобы не рухнуть под первым ударом старости.
— Черт побери, — ужаснулся он, — тридцать лет прошло!
И в самом деле. Тридцать лет прошли, разумеется, и для Фермины Дасы, только для нее они были самыми
Должно быть, Господь услыхал чьи-то молитвы: в конце второго года их пребывания в Париже, когда Фермина Даса и Хувеналь Урбино начали было искать, что же осталось от их любви среди обломков, ночью их разбудила телеграмма о том, что донья Бланка де Урбино серьезно больна, а следом за нею — другая, с известием о ее смерти. Они тотчас же вернулись. Фермина Даса сошла с парохода в траурной тунике, которая не могла скрыть ее положения. Она и в самом деле снова была беременна, и по этому поводу кто-то сочинил припевку, скорее лукавую, чем ехидную, которая была в ходу до самого конца года: «Съезди, милая, в Париж — обязательно родишь». Эти до крайности простенькие слова доктор Хувеналь Урбино много лет потом вспоминал на всяких празднествах в общественном клубе, что служило доказательством его доброго расположения духа.
Аристократический дворец маркиза Касальдуэро — о существовании самого маркиза, равно как и о его гербе, достоверных сведений не имелось — был продан вначале за соответствующую цену муниципальному казначейству, а затем перепродан — за огромную цену — центральному правительству, когда какой-то голландский исследователь стал производить раскопки, чтобы доказать, что именно там находится подлинная могила Христофора Колумба, пятая по счету. Сестры доктора Урбино отправились простыми послушницами в монастырь салестинок, а Фермина Даса оставалась в старинном отцовском доме до тех пор, пока не был окончательно отделан дом в Ла-Манге. И потом вошла в него твердой поступью, вошла хозяйкой, перевезя туда английскую мебель, привезенную еще из свадебного путешествия, и прочую обстановку, появившуюся после их примирительного путешествия в Европу, и с самого первого дня принялась заводить в доме разного рода экзотических животных, которых собственной персоной отправлялась покупать на шхуны, прибывавшие с Антильских островов. Она вошла в этот дом вместе с обретенным вновь мужем, с хорошо воспитанным сыном и дочерью, родившейся через четыре месяца после их возвращения и нареченной Офелией. В свою очередь, доктор Урбино понял, что жена уже не будет принадлежать ему так всецело, как во время свадебного путешествия, потому что часть всецелой любви, которой он желал, уже была отдана ею детям одновременно с лучшими днями ее жизни, однако он научился жить и быть счастливым даже и тем, что оставалось на его долю. Вожделенная гармония достигла своей вершины в самый неожиданный момент — во время парадного ужина, когда внесли изысканное блюдо, которого Фермина Даса не смогла распознать. Она положила себе отменную порцию, однако кушанье ей так понравилось, что она положила еще столько же, пожалев, что не может положить и в третий раз из соображений приличия, и только тут поняла, что с неожиданным удовольствием съела две полные тарелки баклажанной икры. Гордыня сдалась: с той поры на вилле Ла-Манга баклажаны стали подавать во всех возможных видах и так же часто, как в свое время во дворце Касальдуэро, и они так всем пришлись по вкусу, что доктор Хувеналь Урбино любил в веселую минуту повторять, что желал бы иметь еще одну дочь и наречь ее милым для всех именем: Беренхена [6] Урбино.
6
Баклажан (исп.).
К тому времени Фермина Даса уже знала, что частная жизнь в отличие от жизни светской переменчива и полна неожиданностей. Ей нелегко было провести четкую границу между детьми и взрослыми, но по зрелому размышлению она стала отдавать предпочтение детям, потому что дети имели более четкие критерии. Едва свернув на тропу зрелости, наконец-то свободная от миражей и иллюзий, она начала ощущать разочарование: она так и не стала той, какой мечтала стать в парке Евангелий, а превратилась — в чем не призналась бы и себе самой — в служанку роскоши. На людях, в своем кругу, она в конце концов стала самой любимой всеми и выглядела самой довольной жизнью и в то же время самой скромной, однако же нигде с нее не спрашивали так строго, не прощая ни единого промаха, как в ее собственном доме. Она ни на минуту не переставала чувствовать, что проживает жизнь, дарованную ей супругом: она была полновластной владычицей огромной империи счастья, выстроенного им и исключительно ради него. Она знала, что он любил ее больше всего на свете и никого в целом мире не любил больше ее, но любил он ее для себя, на благо себе, любимому.
И больше всего отравляла ей жизнь мысль о том, что она пожизненно приговорена к ежедневному приготовлению обедов. Их следовало не только подавать вовремя: еда должна была быть превосходной и именно той, какую ему хотелось, однако вопросов заранее задавать не полагалось. Если ей как-нибудь и случалось спросить — просто так, выполняя еще одну бессмысленную церемонию в ряду обыденных и бессмысленных домашних обычаев, — он, даже не подняв глаз от газеты, отвечал: «Что-нибудь». Он полагал, что говорит правду, и говорил это приветливым тоном, ибо, по его мнению, не было на свете менее деспотичного супруга. Но вот наступал час обеда, и тут уж подавалось не что-нибудь, а именно то, что он любил, и никакого промаха не позволялось: мясо не имело права выглядеть мясом, а рыба — рыбой, свинине не следовало походить на свинину, а курице — на пернатое. И даже когда для спаржи был не сезон, надлежало достать ее любой ценою, чтобы он мог вдоволь насладиться горячим благоуханием
Он был идеальным мужем: никогда в жизни ничего не поднял с полу, никогда не гасил свет, никогда не закрывал двери. И утром, в предрассветной темноте, когда на рубашке у него не хватало пуговицы, она слышала, как он говорил: «Человеку нужно две жены, одна — для любви, а другая — для пришивания пуговиц». Каждое утро, с первым глотком кофе или первой ложкой дымящегося супа, он издавал душераздирающий вопль, который уже никого не пугал, и тотчас же разражался: «Если я когда-нибудь уйду из этого дома, знайте: мне надоело вечно ходить с обожженным ртом». Он говорил, что в доме никогда не готовили таких аппетитных и разнообразных обедов, как в те дни, когда он не мог их есть из-за того, что принял слабительное, и так убедил себя, что все это — женины козни, что в конце концов соглашался принимать слабительное только в том случае, если и она примет его вместе с ним.
До смерти устав от его непонимания, она однажды, в день рождения, попросила его сделать ей необычный подарок: целый день вместо нее заниматься домашними делами. Предложение показалось ему занятным, и он согласился, и на самом деле ранним утром взялся за дело. Он приготовил замечательный завтрак, но забыл, что она терпеть не может яичницы и никогда не пила кофе с молоком. Потом принялся отдавать распоряжения насчет именинного обеда на восемь персон и с головой ушел в уборку дома, словом, так натрудился, стараясь управлять домом лучше, чем она, что еще до наступления полудня вынужден был капитулировать, ничуть не устыдившись. С первого же момента он понял, что не имеет ни малейшего представления о том, что где находится, особенно в кухне, а слуги и пальцем не шевельнули, чтобы помочь ему отыскать то или это, они тоже участвовали в игре. К десяти часам еще ничего не было решено относительно обеда, потому что не успели убрать дом, даже не застелили постели, не вымыли ванну, и он забыл, что нужно положить свежую туалетную бумагу, переменить простыни и послать кучера за детьми, и все время путал — какие обязанности у каждого из слуг: кухарке он приказал стелить постели, а на кухню послал горничных. В одиннадцать, когда гости были почти на пороге, беспорядок в доме стоял такой, что Фермина Даса, хохоча в душе, взяла бразды правления в свои руки, испытывая вовсе не торжество, как ей хотелось, а сострадание к совершенно бесполезному в домашних делах супругу. Он залечил свою рану обычным доводом: «Во всяком случае, не причинил того вреда, какой причинила бы ты, если бы взялась лечить моих больных». Однако урок оказался полезным, и не только для него. Все эти годы оба они разными путями шли к одному и тому же мудрому заключению: невозможно жить вместе иначе, и любить друг друга иначе тоже невозможно, ибо ничего труднее любви в этом мире нет.
В разгаре этой новой жизни Фермине Дасе не раз случалось видеть Флорентино Арису на людях, все чаще, по мере того как он делал карьеру в Карибском речном пароходстве, и она научилась относиться к нему так естественно, что, бывало, могла даже не поздороваться с ним по рассеянности. Она слышала и то, что говорили о нем, потому что в деловых кругах его осмотрительный, но неудержимый подъем вверх по служебной лестнице был постоянной темой разговоров. Она замечала, что и внешне он меняется к лучшему, его природная робость стала выглядеть загадочной отстраненностью, на пользу пошло и то, что он немного прибавил в весе, шла ему и появившаяся с возрастом медлительность, и проблему нарождавшейся лысины он решил достойно. Единственное, чем он по-прежнему бросал вызов времени и моде, была его мрачная одежда — давно вышедшие в тираж сюртуки, всегда одна и та же шляпа, поэтические галстуки-банты из галантерейной лавки его матушки и траурные зонты. Но в памяти Фермины Дасы остался другой образ, и в конце концов она перестала связывать этого Флорентино Арису с тем томным юношей, который вздыхал о ней под желтым листопадом в парке Евангелий. Во всяком случае, она никогда не глядела на него равнодушным оком и всегда была рада, если до нее доходили о нем добрые вести, потому что это как бы освобождало ее от чувства вины.
И когда она считала, что совершенно вымела его из памяти, он вдруг появился там, где она меньше всего его ожидала, обернувшись призраком ее былых мечтаний. Она еще не ощущала старости, только первое, легкое ее дуновение, и вдруг — стоило ей услышать раскаты грома, как она чувствовала: в ее жизни случилось непоправимое. Незаживающая рана, открывшаяся в том далеком октябре, грохотавшем громовыми раскатами каждый день в три часа пополудни в горах Вильянуэва, с годами саднила все сильнее и оживляла воспоминания. В то время как новые впечатления меркли в памяти уже через несколько дней, воспоминания о том замечательном путешествии по провинции кузины Ильдебранды оживали со временем так, словно все случилось только вчера, да еще с извращенной ностальгией точностью. Вспоминалось горное селение Манауре, одна сплошная улица, прямая и зеленая, и тамошние птицы, сулившие счастье, и дом с привидениями, где она просыпалась в рубашке, мокрой от непросыхающих слез Петры Моралес, которая умерла от любви в той самой постели много лет назад. Вспоминался вкус гуаявы — нигде и никогда больше гуаява не казалась такой вкусной, — а знамений было так много, что их вещий шепот она порою принимала за шум дождя; вспоминались и топазовые вечера в Сан-Хуан-де-ла-Сесаре, где она выходила прогуляться с кортежем своих ветреных и шумливых кузин, и как она старалась — изо всех сил сжимала зубы, чтобы сердце не выскочило, когда подходила к телеграфу. Конечно же, она продала отцовский дом потому, что не могла пересилить той пришедшей из юности боли: маленький парк, грустный и пустынный, таким он виделся ей с балкона, вещий запах гардений в жаркой ночи, страх перед старинным портретом дамы, который она испытывала в тот февральский день, когда решилась ее судьба, словом, куда бы в прошлое она ни обращала взгляд, повсюду натыкалась на память о Флорентино Арисе. И тем не менее ей вполне хватало ясности ума и душевного покоя, чтобы осознать: то не были воспоминания любви или раскаяния, но просто досадные образы, от которых порою набегала слеза. И, того не ведая, чуть было не угодила в ловушку сострадания, которая сгубила стольких неосмотрительных жертв.