Любовь. Одиночество. Ревность
Шрифт:
— А может быть, еще не поздно подсмотреть?.. Она сказала ему об этом через три месяца после конца их романа, а с тех пор прошел почти еще год. Но ведь он звонит ей иногда на работу, она рассказывала. И пусть она шутит, что это у них как платоническая любовь, что она ему тогда отказала, сама отказала, он ответил «вольному — воля», но где гарантия, что отказав в то время, она выдерживает это и теперь?..
Хотя нет, это уже слишком. Он ей должен верить. К чему ей врать, она же сама ему призналась. Она всегда старалась быть честной… И они тогда жили хорошо, а это, хотя и прошедшее, видимо, ее угнетало. Повод еще был, он что-то случайно нащупал у нее в кармане халата, но она оттолкнула его руку, сказав с улыбкой: «Не лазь, а то опять найдешь что-нибудь». А это что-нибудь однажды уже было, когда он так же обнаружил какую-то бумагу, но она не дала— Что, что-нибудь тогда было не так? — спросил он.
— Когда-нибудь расскажу…
Он собирался в этот момент уходить из дома, но такой ее ответ его настолько озадачил, что он даже опустился в кресло.— А у тебя есть, что мне сообщить?
— Ну как тебе сказать…
— Тогда давай выкладывай…
— Может, потом? — улыбнулась она.
— Нет, сейчас.
— Да, в общем-то, это все ерунда.
— Говори, говори…
И она начала рассказывать. И как только начала, будто рассыпалось что-то накопленное за их многолетнею супружескую жизнь, будто рухнуло что-то долго возводимое, устоявшееся, привычное. У него даже дыхание сбилось и закололо где-то в груди. Она сидела напротив него и говорила. Уже поняв, что это оказалась не такая уж ерунда. Она стала заикаться, ее пробрала дрожь, но, начав говорить, она уже не могла, нельзя было, остановиться. Она уже не смотрела на него, не улыбалась, а все говорила и говорила, спеша, покрываясь красными пятнами, а он только слушал и все ниже наклонял голову, с усилием упираясь подбородком себе в грудь. Она уже пожалела — все вышло гораздо серьезнее, чем предполагала — зачем я только начала?.. Как она дрожала, как ее колотило всю, но она не остановилась, пока не высказала все до последнего слова.— Зачем ты только это сделала? — произнес он самое первое, что пришло в голову, и поскорее, чтобы ненароком не застонать.
— А что, ты ездишь где-то там… — Она постаралась легкомысленно улыбнуться, пробуя еще отшутиться, превратить все это в веселый эпизод, понимая, что это, хотя и может быть причиной, но не причина, просто надо как-то ради него же оправдать саму себя. Потом, поразмыслив, добавила: — А часто ты водил меня в кино, в театр, в ресторан? А сейчас, в моем возрасте, за все уже нужно платить, это раньше можно было ограничиться одними — с твоего согласия — ухаживаниями…
— Но это же все не то. Не то…
— Ну да, не то… Ну что еще… Ну что, что я должна всю жизнь как дура!..
— Все, все. Понял. — И он действительно понял, что на этот раз она попала в точку. — Ты права. Я же спросил не оттого, что собираюсь тебя винить. Я не могу ничего сказать тебе против.
— Конечно, не можешь.
— Да нет, ты не понимаешь… Не потому что, как ты считаешь, я сам не без греха, а потому что я везде, всегда, всю жизнь говорил, что жизнь дается человеку один раз, и это преступление — отказываться от того, что она нам преподносит. Помнишь, тогда, в самом начале, я всюду носился со стихами Вийона: «Не прозевай, покуда лето, ведь быстро песенка допета, никем старуха не согрета…» Помнишь, под какой аккомпанемент проходило наше с тобой сближение?
Где крепкие, тугие груди? Где плеч атлас, где губ бальзам?.. Вот поэтому… И я понимаю, что нельзя требовать от другого человека, чтобы он лишал себя ради тебя чего-то в жизни, это бессовестно — требовать. Я сам влез в это ярмо, в это супружество, я жну, что посеял, и я сам воспитал тебя такой, какая ты есть. Но все равно я знаю, что то — правда. Понимаешь? Все равно, правда!.. Я тебя ни в чем не виню, роптать тут можно только на природу… Но это больно… Понимаешь, больно…— Да, я понимаю. — Она любила его тогда. Жалела и любила.
И потом, после того объяснения, ночью, когда они лежали, как всегда, рядом, но теперь уже как чужие, не двигаясь, но без сна, и молчали, он боялся к ней прикоснуться, потому что теперь между ними была какая-то преграда, стена, и прошло еще долгое время, пока он наконец не преодолел себя и не обнял ее — и она заплакала. Он целовал— Ну что ты, это же совсем пустяк, — сказала она, — это ничего ровным счетом не значит, совсем ерунда. Ну хочешь, я пообещаю тебе, что такого никогда больше не будет…
И он поймал себя на очевидности своих умствований, зная, что если уж она скажет, она этого больше не сделает действительно никогда. И со стыдом убедился еще раз в цели всех подобных разговоров и совсем уже с отчаянием подумал, что будет должен опять отказываться от ее общения и этим опять, в очередной раз, представлять себя размазней.— Нет, я не могу от тебя этого требовать, — произнес он, отводя глаза, и тогда она разозлилась:
— Ну не хочешь, тогда буду! Буду!.. — И ушла в комнату.
Он долго сидел за столом, оставшись один, и думал. Но так ни к чему не пришел, ни к какому выходу. Встряхнулся и, еще не зная, что скажет, но зная, что идет на примирение, встал из-за стола и пошёл вслед за женою. Жена усыпляла в темноте дочь, обе они лежали в постели. Он разделся и тоже лег с краю, прижавшись к спине жены.— Все-таки ты моя девочка, правда?
— Я ничья, — ответила она и улыбнулась. — Я сама по себе, — сказала шутя и еще не угадав его тона.
— Ну скажи хоть раз в жизни: ты моя девочка…
— Да, твоя, — ответила она вдруг серьезно.
— Ведь правда моя?
— Ну конечно. — И голос ее дрогнул.
Тут еще дочь не спала и подняла голову.— И ты, и ты, — сказал он, меньше всего в этот момент думая о ребенке.
— Совсем-совсем моя, ведь правда?
— Конечно, правда.
— Моя-премоя?
— Твоя-претвоя…
Это была вторая ночь, когда они после ее признания были счастливы, и ему было приятно вспомнить. Он отрывался от окна и вздыхал облегченно, отходил к столу и работал, иногда останавливаясь на хороших мыслях: все-таки главное для них — это их общность, у них много чего накопилось общего за всю их жизнь. И хотя тепло покоя и обволакивало его душу и он наслаждался им, все равно его потом, в конечном счете, настигала жесткая в своей трезвости мысль: «Да какая же она моя?!» И ему вспоминалась другая сцена, на следующую ночь, когда он спрашивал и она отвечала: