Любовница французского лейтенанта
Шрифт:
— Обязуюсь об этом не забывать. — Чарльз решился на едва заметную улыбку. — Но я также не забываю о том, как мы, мужчины, привыкли судить о женщинах. Тень сомнений — ничто против тучи нашего цинизма и лицемерия. Мы привыкли к тому, что женщины, как товары на полках, терпеливо ждут своего покупателя, а мы заходим в лавку, рассматриваем их, вертим в руках и выбираем, что больше приглянулось, — пожалуй, эту… или вон ту? И если они мирятся с этим, мы довольны и почитаем это доказательством женской скромности, порядочности, респектабельности. Но стоит одному из этих выставленных на продажу предметов возвысить голос в защиту собственного достоинства…
— Ваш предмет пошел несколько дальше, если не ошибаюсь.
Чарльз мужественно парировал удар:
— Не дальше того, что
Доктор бросил на него быстрый взгляд исподлобья. Да, в честности Чарльзу нельзя отказать. Он снова отвернулся к окну и, немного помолчав, заговорил — теперь уже почти в прежней своей манере, прежним голосом.
— Я, наверно, старею, Смитсон. Я знаю, что случаи вероломства вроде вашего стали нынче настолько обычным явлением, что ужасаться и возмущаться уже не принято — иначе прослывешь старомодным чудаком. Но я скажу вам, что меня тревожит. Я, как и вы, не терплю лицемерных речей. Покровы лжи, в которые облекаются закон и религия, мне равно отвратительны. Ослиная тупость закона давно стала для меня очевидной, да и религия не многим лучше. Я не собираюсь обвинять вас в недостаточном почтении к тому и другому — и вообще я не хочу вас обвинять. Я хочу только высказать вам свое мнение. Оно сводится к следующему. Вы причисляете себя к рационально мыслящей, просвещенной элите. Да, да, я знаю, вы станете возражать, уверять меня, что вы не так тщеславны. Будь по-вашему. Скажем так: вы хотели бы принадлежать к такой элите. Я не вижу в этом ничего дурного. У меня у самого всю жизнь было такое точно желание. Но я прошу вас помнить об одном, Смитсон. На протяжении всей истории человечества избранные так или иначе подтверждали свое право на избранность. Но Время признает только один реальный довод в их защиту. — Доктор надел очки и посмотрел на Чарльза в упор. — И вот в чем он состоит. Избранные — во имя чего бы они ни действовали — должны нести с собою справедливость, способствовать нравственному очищению нашего несовершенного мира. В противном случае они становятся тиранами, деспотами, превращают свою жизнь в жалкую погоню за личной властью, за удовольствиями — короче, становятся всего-навсего жертвами своих низменных побуждений. Надеюсь, вы понимаете, к чему я клоню; все это имеет прямое касательство к вам — начиная с сегодняшнего дня, будь он неладен. Если вы станете лучше, щедрее, милосерднее, вы сможете заслужить прощение.
Но если вы станете черствее и эгоистичнее, вы будете вдвойне обречены.
Под этим требовательным, беспощадным взглядом Чарльз опустил глаза.
— Моя совесть уже прочла мне похожее наставление — хотя гораздо менее убедительно.
— Тогда — аминь. Jacta alea est. [301] — Доктор взял со стола свою шляпу и саквояж и пошел к двери. Но у порога он замешкался — и протянул Чарльзу руку. — Желаю вам благополучно… отойти от Рубикона.
301
Жребий брошен(лат.). Жребий брошен! — восклицание Юлия Цезаря при переходе через Рубикон — реку, служившую границей между Умбрией и Галлией (Сев. Италией). Оно ознаменовало начало гражданской войны, в результате которой Цезарь овладел Римом.
Чарльз, словно утопающий, схватился за протянутую руку. Он хотел что-то сказать, но не смог. На секунду Гроган крепче сжал его ладонь, потом повернулся и открыл дверь. На прощанье он еще раз взглянул на Чарльза, чуть заметно усмехнувшись глазами.
— Если вы не уберетесь отсюда в течение часа, я явлюсь опять и захвачу с собой здоровый кнут.
Чарльз насторожился — но лукавый блеск в глазах доктора не исчезал. Тогда, с виноватой улыбкой, которая не очень ему удалась, он склонил
И Чарльз остался наедине с прописанным ему лекарством.
54
Справедливости ради следует упомянуть, что перед тем, как выехать из «Белого Льва», Чарльз распорядился отыскать Сэма. Ни в конюшне, ни в соседнем трактире его не оказалось. Чарльз догадывался, где он скрывается, но туда послать за ним не мог — и потому покинул Лайм, так и не повидав своего бывшего слугу. Он вышел во двор, уселся в экипаж и тут же задернул шторы. Карета тащилась, словно погребальные дроги, и только мили через две Чарльз решился вновь поднять шторы и впустить внутрь косые лучи солнца, клонившегося к закату, — было уже пять часов. Солнечные блики заиграли на грязноватых крашеных стенках, на вытертой обивке сиденья, и в карете сразу стало повеселее.
Но на душе у Чарльза повеселело далеко не сразу. Однако чем далее отъезжал он от Лайма, тем сильнее укреплялось в нем чувство, будто с плеч его свалился тяжелый груз: он проиграл сражение, но все-таки он выжил. Суровый наказ Грогана — всей оставшейся жизнью подтвердить справедливость совершенного шага — он принял беспрекословно. Но посреди сочной зелени девонширских полей и цветущих по-весеннему живых изгородей собственное будущее представлялось ему таким же цветущим и плодородным — да и мыслимо ли было иначе? Впереди его ждала новая жизнь, быть может, новые превратности судьбы, но он не страшился их. Чувство вины было почти что благотворным: предстоящее искупление этой вины сообщало его жизни дотоле отсутствовавший в ней смысл.
Ему пришло на память одно древнеегипетское изваяние, которое он видел когда-то в Британском музее. Оно изображало фараона и его жену — одной рукой она обнимала его за талию, другою опиралась на его плечо. Эта скульптурная группа всегда казалась Чарльзу воплощением супружеской гармонии и полного единства — особенно, пожалуй, потому, что обе фигуры были высечены резчиком из одного гранитного монолита. Для себя и Сары он хотел бы такой же гармонии; окончательная проработка деталей еще предстояла, но исходный материал был налицо.
И он предался конкретным, практическим мыслям о будущем. Прежде всего надо перевезти Сару в Лондон и устроить подобающим образом. И как только он распорядится делами — продаст свой дом в Кенсингтоне, пристроит на хранение имущество, — они уедут за границу… сначала, пожалуй, в Германию, а на зиму куда-нибудь на юг, во Флоренцию или в Рим (если беспорядки в Италии этому не воспрепятствуют), а то и в Испанию. Гранада! Альгамбра! [302] Лунный свет… откуда-то издали доносится цыганское пенье… ее нежные, благодарные глаза… и комната, напоенная ароматом жасмина… и ночь без сна, и они друг у друга в объятиях, только они вдвоем, как изгнанники, отчужденные от всего мира, но слитые в своем изгнании, неразделимые в своем одиночестве.
302
Альгамбра— знаменитый мавританский дворец-крепость XIII–XIV вв. Расположен около испанского города Гранады, в свою очередь известного памятниками архитектуры XVI–XVIII вв.
Спустилась ночь. Чарльз высунулся в окно и увидел в отдалении огни Эксетера. Он крикнул кучеру отвезти его сперва в семейный отель Эндикоттов, потом откинулся на сиденье в сладостном предвкушении встречи с Сарой. Разумеется, никаких плотских мотивов; не стоит портить впечатление; нужно сделать хотя бы небольшую уступку чувствам Эрнестины — и пощадить чувства Сары. Но перед его глазами вновь возникла восхитительная живая картина — они смотрят друг на друга в трепетном молчании, их руки сплелись…