Люди до востребования
Шрифт:
– Слушай, вот...
Это был Бродский. «Возвратиться сюда через много лет...»
<...>
- Ну как?
Я встал, заметил, что в левой коленке намечается что-то вроде ревматизма.
– Это про Одиссея? Не знаю... Напоминает... в школе шуточный стишок ходил, помнишь? Как там... У лукоморья дуб спилили, златую цепь снесли в ломбард... Кот ученый повесился... что ли... а русалки не то на панель двинули, не то с лотка торговать... и в том же духе... Не помню толком... А конца я не разобрал...
– М-м... Вот, смотри, приплыл он и видит, все в руинах, и жена его всем дала, и все отвернулись.
Я снова уставился в небо. Ныло во мне как-то. Зудело и ныло до тошноты от этого предвесеннего духа. Хотелось поступков, поступков, строить миф, его золотой храм, и чтобы обернулись люди и увидели... Я открыл рот и попытался набрать полную грудь воздуха - не удалось. Я буквально отхватил зубами кусок этого неба... и опять вдох был не полным. Заныло сердце. Аня вскоре заерзала на коряге, в очередной раз доставая сигареты. Закурила, дала мне. Я смиренно затянулся.
– Я ведь, Андрей Борисович, когда-то Бога живого чувствовала... Пришла в церковь и вот он. Настоящий! Так сохранить хотелось чувство это ... А оно угасло, как все угасает. Я и церкви теперь боюсь, говорят ведь, Бог во всем сущем, и тут, значит, и тут, а я вижу, что не тут и не тут. В мире столько всего, в чем Бога нет, Бога живого... И страшно после этого в церковь, последнее пристанище... последняя надежда... а вдруг и там... Ну и не зря, кстати, боялась...
Анна недолго помолчала.
– Ненавижу его.
– Кого его?
– Нашего Гореньку Андреева. Дурак он.
– Что вы так на Гореньку, Анна Валерьевна? Он вроде духовного отца вам приходился...
– Ну да, естественно! Духовный отец, духовный лидер молодежи!
– Анна вскочила с коряги.
– Ослом он был. Сволочь и предатель. Как он мог предать меня. Нас. Сначала вытянул душу, оттрахал в нее, заставил поверить. До него же я смеяться умела, у меня Бог был... Это он научил меня быть такой. А сам в петлю скакнул! Плевать ему было на нас. Метакультура, потусторонники. Только словами и разбрасывался... Да и слова-то какие дурацкие... Это же как раз про него стихотворение, у него пелена на глазах, он видит каких-то черно-белых химер, а что есть под носом живого, настоящего, теплого, не видит! Колдовство какое-то.
– А теперь вроде оправдать его пытаетесь...
– Нет, не его... Ему что... Ему бы только проще, если бы потоп мировой смыл нас всех, и стояла бы океанская вода, чистенькая и идеальнаяЕ Пенелопу, оболганную, незаслуженно страдающую. Я о ней писать буду.
– Пиши… - а потом мне захотелось нас приободрить.
– Писать надо. Бог с ним, с Горькой. Мы сами можем. Мы вот тлеем, теплимся, но не гаснем же. Поедешь летом поступать. Я - доучиваться. Мы еще и выпьем с тобой на гонорар от своих книг, и критики в толстом журнале про нас чего скажут. Писать только надо... Я понимаю, здесь и снобство мое, конечно, и раздутые амбиции, но ведь и чистое еще что-то здесь. А Кора, Тать? Нас не так уж и мало, да будь все как Кора, как Тать, золотой век бы уже наступил. А они, эти люди, есть. И будем мы строить с ними храм неокультуры... Смешно, конечно, звучит...
– Не смешно.
– Отрезала Анна, подобрала сумку и понуро двинулась в обратный путь, вслед кровавому закату.
16.
Оказалось, что Кора работает секретарем в здешнем союзе писателей: забирает почту, печатает и разносит разные ходатайства и приглашения. Здание стоит на главном проспекте. Я не сразу нашел скромную дверь, притаившуюся среди прочих - магазинных, с парадными лестницами и цветастой отделкой. За темным, забитым списанной мебелью коридором открывается светлая комната с кушеткой и портретами местных писателей на стенах. В центре - стол, и за ним Кора. Все старо и пахнет соответствующе, но по-домашнему уютно. Зеленые, вздувшиеся пузырями обои, красный кожзам на кушетке разошелся, показывая желтую мякоть нутра, старая, даже не электрическая печатная машинка на заваленном бумагой столе, и рядом скворчит кофейник в коричневых каплях на мутно блестящих боках, и, конечно, полки с книгами, журналами. Все в паутинке дремоты, вяжущей движенья и звуки, в теплости умиротворенной. И в центре дремотного царства - Кора. Блестит спица - у Коры вязание, она его тихонько распускает, тянет белую пушистую нитку, присмотрится на вязание сквозь очки и снова тянет. А я присматриваюсь к Коре.
Появилась аскетическая острота в лице и сухость в руках. Появились глубокие тонкие морщинки под глазами и у рта - издали сразу и не заметишь, словно жизнь утюжком прошла - и ровно вроде, но сослепу или по небрежности - вот и вот - складочки замяла.
– Привет.
Оторвалась от занятия.
– Абэ, ты! Я так рада тебя видеть. Ты ко мне пришел? Специально, да? Тебе Анютка, наверно, сказала, где я.
– Шарф вяжешь?
– Шарф вяжу.
– А зачем распускаешь?
– Посчитала неправильно, рисунок сбился... Да и заканчивать жаль, чтобы закончить, подходящий момент нужен...
Встает из-за стола, дружески обнимаемся.
Сколько я с ней не виделся... два года? Почти три. С тех пор, как они расстались с Гришей, и тот пустился в вольное плаванье. Я жму ее крепче, за все дни его плаванья, а потом мы пьем чай.
17. Ступени вниз
Началось. Я надеялся не так быстро, но, похоже, жизнь решила объявить мне войну. А я ведь надеялся на избранность, на оберегаемость. И жизнь была доброй хозяюшкой - не баловала, но содержала в тепле и сытости.
И вот меня гонят с работы за пьянку. И глупо как вышло - уже и смена кончилась, а на выходе столкнулся с начальником, и он сразу учуял перегар. Минутой раньше или позже - и не было б ничего... Но хозяюшка моя в этом деле искусна.
Начальник несколько смущенно подает бумагу. Пишу «заявление по собственному».
– Смотри, и почерк у тебя хороший, и излагаешь грамотно. Чего неймется? М-да, хотел я писателя в своей среде вырастить... Куда теперь пойдешь, ты же работать не любишь. На стройку, задницу морозить, или грузчиком? Я тебя понимаю, я сам работать не люблю, потому и сижу здесь со старыми перделями.
Окружающие «пердели» коротко посмеиваются, а потом вздыхают - м-даауш, посмеиваются и вздыхают: начальник вроде как шутит - надо оценить, но опять же драматизм ситуации.- Накрылся твой институт теперь, - сочувственно жмет мне руку и даже приобнимает.
На выходе один из старичков-вохровцев дружелюбно сминаясь всей своей старенькой мордочкой, шепчет мне: «Повинись, повинись. Он отходчивый». Я отмахиваюсь: «Да сколько можно виниться. Был бы первый раз. Залетов-то у меня накопилось...»