Люди остаются людьми
Шрифт:
— Как нелепо все получается, Алексей!
— Еще как! Не верит нам Берия или притворяется, что не верит, черт его душу разберет, какая у него цель. — Алексей залпом осушает бокал. — А раз не верят, будем пить! Будем гулять, пока живы… Гляди, официант-то за колонной притаился. Очень мы его интересуем.
— Может, расплатимся и пойдем? — говорю я. — Зачем зря дразнить?
— Наоборот. Тут самое спокойное место: малолюдно. Тут не подслушаешь, и потом, признаться, мне доставляет особое удовольствие, мне, презренному пленяге, биндюжнику, сидеть в этом храме.
Алексей острием ножа брякает
— Два кофе по-турецки и сто коньяку.
— Слушаюсь!
— Видишь ли, — продолжает Алексей, снова провожая взглядом черную спину, — я в прошлом кадровый старший лейтенант, помначштаба полка по разведке. Женился на певице, сам немного пел, мечтал учиться в академии… А теперь? Ни жены, ни звания, ни службы — ничего! Спасибо, грузчиком взяли. Другой же гражданской специальности у меня нет, я кадровый военный… И вот уже около года грузчик и около года с получки назло всем хожу только сюда или в «Метрополь». Назло!
Он начинает хмелеть. Зрачки его укрупняются, и в них блестят две острые металлические точки.
— Будем прожигать ее, жизню, раз нам не верят. Ты солидарен со мной?
Мы допиваем «Мукузани» и беремся за коньяк.
— Салю, камрада! — говорю я.
— Вива! — отвечает Алексей. — Вива интернасиональ коммунист!.. А теперь к бабам.
— Только не на вокзал.
— Нет, нет. Я познакомлю тебя с Кларой. Тоже трагическая фигура. Эй, официант, счет!
Человек в черном — перед нами.
— Вот… за усердную службу. — И Алексей кладет рядом с моей сотенной свою и добавляет еще десятку.
— Будем жить! — восклицает он, когда, поддерживая друг друга и пошатываясь, мы выходим на серую, в россыпи огней, ветреную улицу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Так неужели все это было напрасно: голод, камни, мученический конец Муругова, подвиг Карбышева?
Тысячи советских военнопленных, казненных за свою преданность Родине в застенках гестапо?
Сотни тысяч задушенных и сожженных в крематориях концлагерей?..
Нет, не хочу верить. Не могу верить!
А Пауль? А комендант-психолог? А громадный золотистой масти дог Бахмайера, откусивший напрочь кисть руки у заключенного советского майора?
А героический побег узников двадцатого блока?
А кропотливая, смертельно опасная работа наших подпольщиков в Маутхаузене, работа, благодаря которой стал возможен успех освободительного восстания в лагере?
Неужели все это было напрасно?..
Я продолжаю работать грузчиком, я живу теперь, как все — не хуже и не лучше, — но после разговора с Алексеем в ресторане меня не оставляют эти вопросы.
Порой мне является почти сумасшедшая мысль, что в руководство нашим государством пробрался враг («у него такие же, как у Гиммлера, тонкие гадючьи губы и поблескивающее пенсне»), и он умышленно старается скрыть от народа то, что происходило в гитлеровских лагерях, и с этой целью всячески притесняет бывших пленных. А порой, когда я очень устаю, я уж и так начинаю думать: может, вообще ничего того и не было — Пауля, комендантского дога и всего Маутхаузена, — что это только плод моего больного воображения?
Не знаю, что сталось бы со мной, если бы один мой дальний родственник, старый большевик, соратник Землячки и Литвинова по дореволюционному подполью, не посоветовал мне найти работу полегче и писать воспоминания. Писать, не думая пока о том, что получится. Просто описывать день за днем то, что довелось увидеть и пережить в плену.
Я и сам всегда хотел об этом писать, я еще в Вильнюсской тюрьме дал себе слово, что, если останусь жив, то обязательно буду рассказывать людям о фашистах-изуверах, и в Маутхаузене я не раз давал себе такое слово. Правда, правда! Этим делом я и займусь теперь — вопреки всему! — тем более что из-за волынки с пропиской на подготовительные курсы я опоздал, и мне, по всей вероятности, придется отложить с поступлением в институт до следующего года.
И вот я ищу работу полегче. Я ищу ее уже второй месяц. Меня чуть было не взяли культорганизатором в подмосковный дом отдыха, потом я чуть было не стал стрелком военизированной охраны («Принятые на работу обеспечиваются: а) общежитием для холостяков, б) обмундированием, в) котловым довольствием…» — то-то была бы прелесть!); потом я чуть не сделался библиотекарем, потом — воспитателем в рабочем общежитии, потом… еще около десятка «легких» должностей, занять которые я смог бы, если бы… если бы не моя проклятая анкета, вернее, один пунктик, незаметный такой затерявшийся среди других вопросов, короткий пунктик: «Был ли в плену?»
Нет, меня никто не укоряет, что я был в плену, и, в конце концов отказывая в приеме на работу, мне никто не говорит, что отказывают из-за этого пунктика. Просто у кадровиков, когда они видят рядом с этим вопросиком слово «был», что-то меняется в лице. Почти неуловимо. Лицо становится еще спокойнее, доброжелательнее, но какая-то жилочка или желвачок на лице выдает. Капельку дрогнет или сожмется и выдает. И хоть бы кто из кадровиков задержался взглядом на этом пунктике. Нет! Ровненько так скользнут выпуклостью глаз и дальше читают, еще более доброжелательные и спокойные. Если бы пунктик как-то зацепил их, было бы естественно. И я поверил бы в то, что они мне говорят: «Понимаете, нам только что из райкома порекомендовали товарища», или — «Мы решили оставить старого товарища», или — «Мы посоветуемся, позвоните через недельку». И ответы одни и те же, одни и те же слова, как сговорились. А поначалу, еще до заполнения анкеты, когда беседуешь, так ведь все хорошо: и вакансия есть, и возьмут обязательно, и какая зарплата скажут…
Сейчас я с улицы Кропоткина. Там в зеленом особняке мне отказали в должности рабочего кухни. Старшая повариха уже накормила меня и приказала явиться завтра в шесть утра растоплять печь. И вот, пожалуйста, отдел кадров не пропустил: «Решили оставить старого». А какая работка! Напилить электропилой дров, наколоть, натаскать, а утром разжечь плиту. И сыт был бы, и полдня свободен — мог бы писать воспоминания. И внезапно решили оставить старого. Побоялись, вероятно, что подброшу в котел отравы…