Люди остаются людьми
Шрифт:
Порогов рассказывает анекдот. Что-то смешное про ветер и солнце. А потом предлагает выпить за хорошее отношение к женщинам — так получается из анекдота. Все хохочут, и я, хотя, откровенно, я не совсем уловил, в чем его соль.
— За хорошие отношения! — говорю я Оле, поднимая бокал.
Она, улыбаясь, загадочно взглядывает на меня и берется за тоненькую ножку своего бокала. Я выпиваю залпом, Оля — маленькими глотками.
— А что, если нам пойти погулять? — отважившись, спрашиваю я…,
Она, помедлив, кивает. Когда Валерий с
Звезды крупные, белые, таинственно мерцающие. Темные купы деревьев, темные острокрышие дома, тихие улочки. Прострекотал кузнечик и смолк, будто напуганный. Воздух неподвижный, теплый; пахнет сиренью.
Мы о чем-то разговариваем — о незначительном, так, чтобы не молчать. И чувствуем: мы во власти чего-то глубокого, радостного, что в нас и чему я не знаю названия. Может, это и есть ощущение полной свободы?
Какие-то шорохи, невнятные вздохи, какой-то шепот. Силуэты повозок. Сонное бормотание людей, устроившихся на ночь на открытом воздухе. Великая бездомность народов, как кто-то назвал войну, но ведь войны уже нет?
Постукивают по тротуару шаги. Это мои шаги, они подлиннее и пореже. А Олины — постукивают отдельно, чаще и короче. Мы куда-то идем, я —; один мир, она — другой. Мы идем рядом. Нам непривычно, чуть неловко, но нам и хорошо, потому что мы знаем: не должно быть двух таких миров, а должен быть один. Мы хотим, чтобы был один мир, затем и идем. Правда, вслух говорить об этом неудобно, но мы понимаем все без слов.
Улочка обрывается. Тут светлее. Какое-то поле. Мы садимся на теплую землю посреди шуршащих жестких стеблей. Со стороны Дуная веет сыроватой свежестью. Огромный звездный шатер над нами.
Не должно быть двух миров. Не должно. Мир один, и это только война с ее кошмарами и голодом разъединила его. Больше не должно быть голода и кошмаров. И этой противоестественной разъединенности.
Глубокая ночь. Кругом туман. Он заволок городок, поле, дорогу, а звезды стали резче и ярче. Туман вокруг, а в центре его — мы двое. Кажется, мы заблудились в тумане, но это не так. Мы сами не хотим выходить из тумана.
Я гляжу на лицо Оли. Гляжу и не нагляжусь. Ничего подобного я не видел — не умел смотреть, не понимал, и поэтому не видел. Лицо говорит, дышит, улыбается, спорит, оно ласкает, обижается, любит — и все в одно и то же время, и все тогда, когда уста сомкнуты, и даже тогда еще явственнее, чем когда оно говорит словами.
Ее лицо живет. Я не знаю, красиво ли оно. — мне сейчас оно кажется прекрасным. Ее глаза большие и чуть отсвечивающие в полумраке; ее лоб — я прикасаюсь к нему и осторожно глажу его; и нос, и губы, и шея — все прекрасно, и все неотделимо от того жгучего чувства близости, которое я только что открыл для себя. Как же прекрасна эта обыкновенная человеческая жизнь!
И я опять обнимаю Олю. И вновь ощущаю то же. Этому, наверно, нет и не будет конца. Она смеется и мягко отталкивает
— Пошли, пора!
— А куда спешить?
— Так ведь утро скоро, утро.
Чудачка, думаю я. Теперь все иначе: мы свободны, и времени для нас нет.
— Пусть утро. Нет, не утро. — Я вдруг вспоминаю про часы, которые мне подарил Быковский: ребята нашли в роще неподалеку от Маутхаузена брошенный «мерседес» и в нем портфель, набитый часами.
Я достаю из кармана — маленькие, золотые, в форме луковки. Они тикают, я заводил их.
— Вот посмотри, — говорю я, уверенный, что до утра еще далеко.
Мы пытаемся разглядеть в темноте крохотный циферблат. Безуспешно.
— Утром посмотришь, — говорю я и кладу в ладонь Оли луковку-часы.
— Это мне? — не верит она.
— Конечно. Ты посмотришь, какая это прелесть. Оля вздыхает.
— Ты сможешь продать их, когда вернешься. Дома понадобятся деньги.
Смешная она: о чем заботится!
— Зачем мне деньги? Осенью я пойду в институт, буду получать стипендию.
— Купишь костюм.
— У меня есть костюм.
— Ну, часы, мужские.
— А часы я себе еще достану, если захочу. Бери! Она наконец смягчается.
— Если только ты еще достанешь… А то у меня, правда, ничего, ничего нет. Когда немцы угоняли нас, все палили, разбивали. Как мы теперь жить будем, — не знаю.
— Все наладится, Оля, — успокаиваю я ее. — Теперь мы будем еще лучше жить. Больше не будет войн, не будет фашизма. Красивой и умной будет жизнь, Оля, вот увидишь, и справедливой. А мы к тому же такие счастливые!
Она доверчиво прижимается к моему плечу, и мы молчим.
Звезды куда-то исчезают. Серая пелена тумана разрежается. Прочерчиваются контуры домов.
— Рассвет…
— Тикают, — радуется Оля. — Пошли?
Я надеваю пиджак, и мы выходим на дорогу. Мир, кажется, несколько изменился, стал более спокойным, что ли. Над Дунаем неподвижно повисла плотная белая полоса.
У ближайшего перекрестка прощаемся. Девушки занимают старый дом под массивной крышей — он наискосок от нас. Я долго не могу выпустить из своей руки шершавую ладонь Оли.
После завтрака мы с Пороговым сидим на подоконнике. Лицо его строго и немного задумчиво. Через час мы выступаем. Доведется ли нам еще когда-нибудь так запросто посидеть и поговорить?
— Тебе ко многому надо будет заново привыкать… Вот, может статься, встретишься ты в будущем с кем-нибудь из лагерных товарищей. Новая обстановка, новые обязанности, семья, женщины там, детишки. И тебя, возможно, кольнет, что встреча получится совсем не такой, как ты ожидал… как, впрочем, бывает и с другими встречами, в особенности когда их очень ждешь. — Порогов смотрит мимо меня, куда-то в стену. — Кстати, насчет женщин. Не думай, что это просто. Даже то, что называется мимолетной связью, не проходит даром — портит душу. Не надо так. Все это совсем не просто, как кажется. Но это между прочим.