Люди золота
Шрифт:
Инги не знал, какою отравой разбудил в нём память крови старик Похъелы. Не знал, как сумел пробудить Повелитель убийц кровь могучего Баллы Канте. Но постиг, как могут входить духи и боги в кровь чёрного народа. Запах золота пропитал их тела и души, завладел их рассудком. Чтобы опьянеть и обеспамятеть, чтобы отправить душу к богам и мёртвым, им не нужны были дурманные травы или ужас и кровь убитой жертвы. Им хватало музыки: странного, неровного, глуховатого перестука с узором немыслимой сложности, когда барабаны говорят друг с другом, жалуются, плачут и ярятся, выстукиваясь исступлённо, и сквозь слух ритм и дробь зажигают мозг, дёргают мышцы. Плясуны отдаются им, позволяют ритму владеть их членами, извиваются и немыслимо скачут, падая, взвиваясь, перекатываясь, – а то будто теряя кости, не двигаясь, но переливаясь гибким, податливым телом.
Никто не мог сказать наперёд, какой из огромного сонмища духов и богов пойдёт в тело плясуна. Конечно, всякий хотел принять в себя духа посильнее или хотя бы своего покровителя, но получалось по-разному. В тело вселялись и духи благонравные, и вредные, а иногда настолько ужасные, что одержимый кидался диким зверем, бил и рвал, и десяток мужчин не мог его угомонить. Оттого случались и смерти, и увечья.
Инги никогда не влекли ни песни, ни музыка. Но из подвала памяти снова всплыло знание: музыка – она как слова, как речь, ритмичная и плавная, текущая ледяной водой или сладкой брагой. Музыкой можно позвать, и убедить, и разозлить. У каждого из существ была своя музыка, и если созвучиться, соединиться с нею, то примешь, и поймёшь, и станешь одним целым с тем, чья музыка звучит в тебе. Инги просил гриотов-джели обучить его искусству балафона, больших и малых барабанов, мастерству голоса. Его учили с опаской, ведь делиться мастерством – значит отдавать силу, но куда денешься от Ндомаири, верховного кузнеца-колдуна великого мансы?
Инги был способным учеником – и оказался хорошим учителем. Музыка Одноглазого, старого Олоруна, зазвучала в его душе так отчётливо, что пальцы сами рвались озвучить её. Вот это было настоящей молитвой, праздником и жертвой! Послушно подхватывали ритм притаившиеся в сумраке гриоты, и будто опускалась туча – танцующий вдруг замирал, сутулясь, и тяжкой, спокойной, ледяной силой веяло от него. Тогда Инги вставал пред ним и, глядя в бронзовеющие глаза, говорил: «Здравствуй в мире живых, Великий!»
Те, в чьё тело приходил он, не оставались прежними. Становились здоровее, сильнее и безжалостнее. Всякое дело спорилось в их руках, куда чаще достигало их хмельное счастье собственной силы и удачи, когда сделанное – меч ли, дом или деревянный гребень – выходило превосходным, надёжным и красивым. И начисто покидала их всегдашняя сонная лень чёрного народа, любовь к бездельной, сладкой, никчёмной дрёме. Именно они, по своей воле, а не по воле мансы, двигавшего отряды как тавлеи, уходили на полдень, в сумрак леса Акан, и к западным горам, и на восток, к великому озеру и лукавым людям земли Борну. Они садились в завоёванных городах, несли слово мансы и закон золота, данный могучему Балла Канте колдуном-кузнецом из мира мёртвых. Они называли себя братьями – потому что и в самом деле ощущали: их единит большее, чем земная кровь.
Но всё же найденная сила и искусство ещё не были законом. Для закона – не было в них настоящей жизни, не было того, что заставляет людей передавать узнанное, впитанное из поколения в поколения. Олорун приходил не ко всем, а если приходил, то по-разному. Одного чуть трогал, во втором – кричал, а третий становился будто бессловесный зверь, обуянный упорным, острым безумием достичь услышанного от бога, не останавливаясь, не считая ни жизни, ни годы. Каждый гриот запоминал песню Олоруна по-своему, почти сходно, но всё же принося своё, и по-разному получалось призывать у них, наделённых разным даром. И тут же принимались спорить они: как вернее? Мешали выходящее из рассудка и пустых земных слов с идущим из крови, из глубин памяти. Инги смотрел, кривясь презрительно, но что было делать? Как только слова срывались с уст, власть над ними тотчас терялась, и всякий волен был произносить их по-своему. Всё, чему учил других, тут же становилось их собственностью, вещью, которую можно кромсать, мять и вязать верёвками. И как этим людям нести через годы и поколения вручённое им?
Инги не знал, сколько ему отпущено земных лет. Следов старости он в себе не замечал. С годами прибавлялось шрамов, но не морщин. И Балла Канте – он же был старым, намного
В конце концов Инги пришёл за советом к старому мансе. В последние годы тот всё реже выходил из башни. Сидел у притухающего очага, глядя на золотые сполохи, в полудрёме, отпустив дух на волю, к траве и полночному ветру, несущему песок. Власть свою почти целиком передал первенцу, Сумаоро, с годами научившемуся слушать старых, но своей мудростью так и не обзаведшемуся. Руки Сумаоро были созданы для лука и копья, а не для власти над огромной страной. Но время шло, Сумаоро стал зрелым мужчиной – и безвластие, участь вечного наследника, лило в его сердце желчь. А видя его бессилие, шевелилась недовольно родня, ибо в обычае было наследовать не столько сыну от отца, сколько брату от брата и племяннику от дяди.
Балла Канте выслушал, глядя в пламя, и усмехнулся:
– Ты вовремя пришёл ко мне, брат. Я слышу, как шипит Циссе за моей спиной. Я много прожил и, быть может, проживу ещё немало. Но и я не знаю, что станет с оставленным мною после моей смерти. Сумаоро слаб – а прочие ещё слабее его. Я бы с куда большей охотой передал власть тебе – но после моего ухода моя земля исторгнет тебя. Ты остался чужим здесь, хотя знаешь её лучше любого родившегося на ней. Да ты и сам понимаешь это.
– Да, брат, – отозвался Инги. – Они считают, что я – вызванный тобой дух прародителя кузнецов, Ндомаири. Иногда я думаю – так оно и есть на самом деле. И потому моё дело здесь может угаснуть после моего ухода, и люди забудут о силе золота, живя рядом с ней.
– Ты хорошо придумал с музыкой, брат мой. Мой народ любит её и верит, что ею создан мир. А чтобы укоренить принесенное тобой, упереть в эту землю, есть простое средство. Самое надёжное из всех, данных богами человеку. Разве не кровь всех предыдущих поколений говорит в нас и делает нас сильными? Так почему бы тебе не оставить семя в женщинах этой земли? Ты странен, брат мой. Я много лет смотрю на тебя, и ты ни разу не прикоснулся к женщине. Все твои люди зачинали детей, даже полулицый мертвец однажды совокупился с колдуньей бамбара, и семя его проросло. Лишь ты избегаешь женского лона. Но тебя не влекут ни юноши, ни крепкие козы. Всю силу ты отдаёшь колдовству и стали. Это неправильно, брат мой. Я дам тебе женщин моей крови. Зачни с ними сыновей, создай род кузнецов и джели, которые понесут через поколения пламя, возожжённое тобой. Пусть знание, данное тобой через слова и звуки, исказится в рассудках – но память крови твоих потомков, пробудившись, всегда сможет вернуть знание к изначальной чистоте.
– Так просто. – Инги покачал головой. – Всего лишь бросить семя в землю и слепо надеяться, как слабый, страшащийся всего земледелец. Это значит – попросту сдаться времени. Ты породил много детей, брат мой. Но разве хоть в одном из них возродилась твоя сила?– Ну и что? – Балла Канте усмехнулся. – Зато я знаю, что моя кровь живёт и рано или поздно пробудится вновь. Сейчас ты, брат мой, говоришь как обычный слабый человек, боящийся ещё при жизни увидеть крах своего величия. Я давно уже не страшусь этого. А может, ты боишься отдать силу своим детям? Но зачем тебе она тогда? Брат мой, иди, соединись с женщинами, и пусть наш род сохранит нашу кровь сильной.Инги сделал так, как сказал Балла. Тучные, ленивые женщины дома мансы, укутанные в складки жира, были плодороднее чернозёма и за два года принесли ему двенадцать дочерей. Совокупление не доставляло Инги ни радости, ни облегчения – лишь приносило два или три дня слабости. Тогда не хотелось ни работать с железом, ни вчитываться в свитки – но лишь лежать в тени, чувствуя, как сонное тепло обволакивает тело.