М.Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество
Шрифт:
Еще раньше, как только прибыла весть о революционном движении во Франции, Лермонтов восторженно восклицал:
Опять вы, гордые, восстали
За независимость страны,
И снова перед вами пали
Самодержавные сыны;
И снова знамя вольности кровавой
Явилося — победы мрачный знак,
Оно любимо прежде было славой,
Суворов был его сипънеший враг...
Юный поэт так увлекся мечтами свободы, что готов был выразить негодование даже на великого полководца, когда-то боровшегося против войск революционной Франции.
Кажется, уцелевший клочок приведенного стихотворения имеет
Сыны снегов, сыны славян,
Зачем вы мужеством упали?
Зачем?.. Погибнет ваш тиран (Аракчеев),
Как все тираны погибали!..
До наших дней при имени свободы
Трепещет ваше сердце и горит...
Есть бедный град (Париж), там видели народы
Все то, к чему ваш дух теперь летит...
Только относительно восстания в Польше, проявившегося в конце 1830-го года, лермонтовские тетради хранят молчание. Может быть, что и было что-нибудь — тетради дошли до нас неполные — может быть, Лермонтова удерживало от выражения симпатии этому движению известное стихийное чувство. Стихотворение его
Опять, народные витии,
За дело падшее Литвы,
На славу гордую России
Опять шумя восстали вы...
неверно относилось издателями к 1831-му году. Оно писано в 1835 году, и к разбираемой нами эпохе не относится.
Быстрота событий, революционное движение во Франции, на границах России, угрожающая эпидемия и бунты внутри — все заставляет юного поэта глядеть мрачными красками на будущее и выразить это в стихотворении «Предсказание».
Картины революции, восстания и кровавых порывов к достижению всеобщей свободы и личной независимости побуждают Лермонтова написать в этом же году повесть, оставшуюся, впрочем, неоюнченнои, в которой описывается начало кровавых неурядиц в России, где между прочим казак поет песню, еще раньше встречающуюся в тетрадях поэта под заглавием «Воля»:
Моя мать — злая кручина,
Отцом же была мне судьбина...
.......................................
Но мне Богом дана
Молодая жена —
Воля-волюшка,
Несравненная!
С ней нашлись другие у меня
Мать, отец и семья:
А моя мать — степь широкая,
А мой отец — небо далекое.
Они меня воспитали
Кормили, поили, ласкали.
.............................................
А вольность мне гнездо свила,
Как степь необъятное!
До 12 января 1831 года лекции в университете не читались; когда же после торжественного молебствия университет был открыт, чтение шло беспорядочно. В городе холера не вполне прекратилась; ни профессора, ни студенты еще не могли войти в обычную колею, да и не все были налицо, так что на этот раз весенних переводных экзаменов не было, и все студенты остались на прежних курсах. Год был потерян.
Относительно товарищей в аудиториях Лермонтов продолжал держать себя по-прежнему. Вистенгоф говорит: «Видимо было, что Лермонтов имел грубый, дерзкий, заносчивый характер, смотрел с пренебрежением на окружающих его, считал их всех ниже себя. Хотя все от него отшатнулись, а, между прочим, странное дело, какое-то непонятное,
Вне стен университета Лермонтов точно также чуждался нас. Он посещал великолепные балы тогдашнего московского благородного собрания, являлся на них изысканно одетым в сообществе прекрасных светских барышень, к которым относился так же фамильярно, как к почтенным влиятельным лицам, во фраках со звездами, или ключами сзади, прохаживавшимся с ним по залам. При встречах с нами он делал вид, будто не знает нас. Непохоже было, что мы с ним были в одном университете, факультете и на одном и том же курсе. Наконец мы совершенно отвернулись от Лермонтова и перестали им заниматься».
Все ли отвернулись от него, и не сошелся ли Лермонтов все-таки с некоторыми товарищами — это вопрос. Из дальнейших рассказов и признаний Вистенгофа можно заключить, что тогдашнее его развитие и знание стояли несоизмеримо ниже лермонтовского и что, конечно, общего между ними не могло быть.
Что Лермонтов не чужд был студенческой жизни и товарищеского круга, мы можем судить по некоторым данным и по отдельным сценам автобиографической драмы его «Странный человек», писанной в 1831 году, на второй год пребывания поэта в университете. В драме этой сцена четвертая, помеченная 17 октября, представляет комнату студента Рябинова.
Бутылки шампанского на столе, и довольно много беспорядка. Снегин, Челяев, Рябинов, Заруцкий, Вишневский курят трубки. Ни одному нет более 20 лет.
Среди шумного разгула и безумных или циничных тостов между некоторыми присутствующими идет серьезный разговор. Говорят об отсутствующем товарище, Владимире Арбенине (имя, под которым Лермонтов не раз до некоторой степени рисовал самого себя). Этот Арбенин — странный человек.
То шутит и хохочет, но вдруг замолчит и сделается подобен истукану, или вдруг вскочит, убежит, как будто бы потолок провалился над ним...
Говорят о театре, в котором давали общипанных «Разбойников» Шиллера. Поднимаются и такие вопросы: «Господа, когда же русские будут русскими?» На что студент Челяев отвечает: «Когда они на сто лет подвинутся назад и будут просвещаться и образовываться снова-здорова». Видно, Лермонтову не чужды были мысли, которые затрагивались уже тогда в кружках Аксаковых и после вспыхнули ярким огнем, когда философские письма Чаадаева поделили московские кружки на два лагеря: «славянофилов» и «западников», из которых первые видели спасение России в том, чтобы повернуть назад, к Руси допетровской, и вступить на путь естественного, органически связанного с народом развития; а вторые требовали совершенного отчуждения от всего русского и народного и полнейшего слития с Западом.